Рассел Хобан - Лев Воаз-Иахинов и Иахин-Воазов
— Не помер еще? — спросил у нее фермер.
— Ничего не помер, — отвечала женщина. — Он всю жизнь помирает, да все никак не помрет. А сейчас должен расстараться только оттого, что его переехал какой‑то трактор? А это кто? По–твоему, сейчас самое время притащить с собой дружков поужинать или ты решил открыть молодежную гостиницу?
— Я подумал, что недурно было бы ему послушать музыку, — словно оправдываясь, произнес фермер.
— Ишь ты, — сказала его мать. — Ты, верно, решил, что все тут от радости так и запрыгают. Да у нас нервы того и гляди полопаются, пока твой отец помирает. Тебе надо бы где‑нибудь на курорте работать, в гостинице. Социальным директором.
— Тебе полегчает, если мы так и проторчим тут всю ночь, или все‑таки пригласишь нас внутрь? — спросил фермер.
— Давайте заходите, гостюшки дорогие, устраивайтесь поудобнее, — бросила мать, повернулась к ним спиной и направилась в кухню.
— Я так думаю, что наш гость не откажется отведать чего‑нибудь, — сказал фермер ей, своей матери.
— Все, что угодно, — отвечала она. — Двадцать четыре часа в сутки. Услужать вам доставляет мне огромную радость.
Фермер и Воаз–Иахин уселись в гостиной, украшением которой служили плохонькие картины, чаша с фруктами, стоящая на серванте, радиоприемник, несколько книжек да пара безвкусных ваз. Каждый предмет в комнате, казалось, был сам по себе.
— Может, пойдем глянем, как он там, — предложил фермер. — Коль он помер, то кой прок петь для него.
Они поднялись по ступеням: фермер — впереди, Воаз–Иахин с гитарой — за ним, видя перед собой спину, обтянутую выгоревшей рубахой с выступившими на ней пятнами соли, широченные штаны, из карманов которых торчали ржавый болт и моток проволоки.
— Наверное, ему и мертвому было бы приятно послушать пение, — предположил Воаз–Иахин. — Если, конечно, никто не станет возражать.
Отец лежал на прочной темной кровати, а вкруг нее стояла комната. Стулья, обои, окна и ночь за окнами — все они стояли вкруг его одра. Рядом с кроватью была установлена капельница, хромированный шест с поперечиной, с которой свешивалась пластмассовая бутыль. От нее к руке отца с толстой веной шла пластиковая трубка с иглой на конце.
Грудь и правое плечо лежащего были туго обмотаны бинтами. Их белизна резко контрастировала с загорелой, обветренной кожей на груди и шее. Кожа на других местах была белой и нетронутой загаром. Глаза его были закрыты, голова лежала на подушке, борода торчала словно дуло. Прерывистое дыхание со свистом вырывалось наружу.
Белая тонкая рука заканчивалась кулаком того же цвета, что и шея, — кулак выглядел совсем мальчишеским. Забудем годы, как бы говорил кулак. Вот так я лежал на покрывале, когда другой был мужчиной, а я — еще юнцом. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего и теперь.
В кресле, стоящем у кровати, сидел доктор. Он был в темном костюме и в сандалиях, надетых на темные носки. Он поглядывал то на часы, то на лицо больного.
— Больница‑то в двадцати милях отсюда, — пояснил фермер Воаз–Иахину. — Скорая помощь одна на всю больницу, не могла добраться сюда несколько часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать. — Он взглянул на доктора, показал на Воаз–Иахинову гитару. Доктор взглянул на лежащего, кивнул.
Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Воаз–Иахин настраивал гитару, налила кофе сначала доктору, потом своему сыну, а потом — Воаз–Иахину, уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.
Воаз–Иахин запел «Колодец»:
У колодца она ждет,
Когда миленький придет…
Звуки гитарных струн росли и ширились, ударялись о прямо стоящие стены и возвращались обратно к центру комнаты, будто говоря стенам: «Не вы. Вне вас». Неровное дыхание отца со свистом вырывалось, точно так же как и раньше. Когда Воаз–Иахин подошел к припеву, мать приблизилась к окну и встала перед своим отражением в ночи:
Глубок тот колодец,
И дна не видать.
Кто поцелуй подарит завтра,
Никто не может знать.
Воаз–Иахин перешел к «Апельсиновой роще»:
Там, где роща апельсинов утром
Стелет тень, было пусто
Двадцать лет назад день в день.
Где в пустыне веял ветер, мы
Кинули все силы, дали воду, и теперь
Здесь растут апельсины.
— Ты привел трактор? — обратилась мать к сыну.
— Поставил под навес, — ответил тот. — Смотри, он открыл глаза.
Глаза его отца, большие и черные, уставились в потолок. Левая рука водила по ночному столику. Его сын нагнулся и проследил за пальцем, чертящим что‑то на темной поверхности столика.
— П–р-о… — повторил он. Палец двигался. — Прости, — сказал сын.
— Вечно эти шуточки, — хмыкнула мать.
— Уж Бенджамина‑то он простит, — заметил сын. — Всегда.
— Может, он имел в виду вас, — вставил доктор.
— А может, он просит этого, — добавил Воаз–Иахин. — Для себя.
Все повернули головы к нему, и в этот момент отец умер. Когда они вновь повернулись к нему, его глаза были закрыты, застывшая рука лежала на столике.
Воаз–Иахин переночевал в комнате, которая когда‑то принадлежала загадочному Бенжамину. Утром мать распорядилась насчет похорон, а сын повез Воаз–Иахина в порт.
Они провели в пути весь день, остановившись только на обед в придорожном кафе. Сын побрился и надел костюм, а под него — спортивную майку. Вечером прибыли в порт. Небо был таким, какое бывает только на море.
Узкие брусчатые улички привели их к открытой, мощеной булыжником пристани, на которой светился красно–желтыми огнями ряд ночных кафе. У пирса покачивались фонари на кораблях и лодках, в темной воде отражались огни кафе.
Фермер вытащил из кармана смятые деньги.
— Не нужно, — остановил его Воаз–Иахин. — Вы мне ничего не должны. Вы дали мне что‑то, а я дал что‑то вам.
Они пожали руки, фургон отъехал и принялся карабкаться по узкой улочке вверх обратно к дому.
Позже, когда Воаз–Иахин наносил ферму на свою карту, единственное имя, которое он мог дать ей, было «Бенджамин».
17
Добравшись до своей квартиры, Иахин–Воаз снова потерял сознание. Гретель срочно позвонила в скорую помощь, и его увезли на носилках.
В больнице Иахин–Воаз заявил, что пьяным поранился об острые зубцы ограды. То же он сказал и медсестре, которая промывала его раны. Доктор, пришедший зашить самые глубокие порезы, тоже заинтересовался их происхождением.
— Зубцы на ограде, — пояснил Иахин–Воаз.
— Ага, — оживился доктор. — Похоже, эта ограда кинулась на вас с просто‑таки поразительной силой. Ободрала вам всю руку. Довольно опасно дразнить такую ограду.
— Да, — согласился Иахин–Воаз, опасаясь, что, выйди вся правда наружу, его сочтут помешанным и запрут в психушку.
— А это не были случайно зубцы на ограде в зоопарке, вокруг клеток с тиграми? — продолжал выспрашивать доктор.
— Что‑то не припоминаю никаких клеток с тиграми, когда это случилось, — стоял на своем Иахин–Воаз. Насколько он понимал ситуацию, на него могли наложить большой штраф, аннулировать его разрешение на работу, даже паспорт. Но, конечно, никто бы не смог доказать, что он лез в клетку с тиграми.
— Полагаю, в вашей стране существует немало странных культов и ритуалов, — продолжал тем временем доктор.
— Я атеист, — сказал Иахин–Воаз. — И не соблюдаю никаких ритуалов.
Пока доктор зашивал раны Иахин–Воаза, ординатор позвонил в зоопарк, чтобы выяснить, были ли за последние сутки какие‑либо происшествия, связанные с тиграми, леопардами и прочими крупными кошачьими. В зоопарке ничего подобного не заметили.
— Я бы не удивился, если бы обнаружил у него амулет, — сказал доктор, когда Иахин–Воаз отправился восвояси, — я просто не удосужился посмотреть. Они приезжают в страну, пользуются всеми благами Национальной системы здравоохранения, но в своей среде они придерживаются старых обычаев.
Вечером за ужином ординатор сказал жене:
— В зоопарке творятся такие вещи, о которых рядовой гражданин и не подозревает.
— Среди животных? — спросила его жена.
— Животные, люди, — какая разница, когда дело доходит до такого? — вопросил ординатор. — Культы, оргии, тьма всего. Короче говоря, иммиграционной полиции нужно провести основательную проверку. Мы не сможем вечно противостоять этому наплыву из‑за границы.
— Однако животные из‑за границы, — настаивала его жена. — Какой зоопарк без них? Подумай, как нашим детям будет их недоставать.
Гретель и Иахин–Воаз оба не пошли на работу в тот день. Иахин–Воаз с перевязанной рукой остался в постели. Гретель ухаживала за ним, подносила ему то суп, то мятный чай, то бренди, то крем, то штрудель. Весь день она провозилась на кухне, гремя посудой и напевая что‑то на своем языке.