Сильви Жермен - Янтарная ночь
Янтарная Ночь любил ветер. Он мчался с открытым ртом, чтобы ветер продул его насквозь — проник в сердце, в кости и кровь. Ветер был его пищей, его силой, его задором. Натянув на тростниковый каркас обрезки синего брезента, он смастерил огромного воздушного змея, полурыбу-полуптицу, украсив его кусочками серой блестящей жести. Он называл его то стальной галкой, то серебряным жаворонком, в зависимости от высоты, на которую запускал, и от того, какие фигуры заставлял его выделывать в полете. «Вот увидишь, — говорил он Баладине, — однажды мой воздушный змей станет настоящей птицей. Запоет по-настоящему — пронзительно, на одной единственной ноте, и взлетит прямо в небо. Полетит небо клевать. А заодно Богу глаза выклюет и барабанные перепонки. И станет тогда один царить над ангелами и над людьми!» — «Он будет добрый?» — спрашивала Баладина. «Конечно, добрый, уж подобрее этого проклятущего Доброго Боженьки!» — «А что тогда с Богом будет?» — «Ослепнет и оглохнет, вот что! Он и так ни на что не годен. Выбросят его на помойку. Туда и дорога!»
Как-то раз, когда ветер дул особенно сильно, воздушный змей вырвался из рук Янтарной Ночи и унесся далеко, бесконечно далеко во всклокоченное небо. Дети надолго застыли, задрав головы кверху и пристально глядя на птицу из полотна и металла, которая крутилась, как безумная, среди облаков, а потом исчезла. «Улетела птичка! Теперь проклюет небо и убьет Доброго Боженьку!» — воскликнула малышка в ужасе. «Подумаешь! — возразил Янтарная Ночь, — пускай летит! Бог-то ведь совсем не добрый, так что невелика потеря». — «А мы больше не увидим птичку?..» — спросила Баладина грустно. — Что ты, она вернется! Вернется, не беспокойся, — спокойно уверил Янтарная Ночь, целуя сестренку. — Вернется, когда надумает, и будет еще краше».
Она и в самом деле вернулась, но многие годы спустя.
Однако ветер играл не только с воздушными змеями и детскими мечтами. Он принялся за людские тела, раздувая в них желание.
Ветер поверг Таде лицом на землю. Но то был не земной ветер.
Это случилось необычайно тихой и ясной ночью. Таде направил свою астрономическую трубу в небо. Всякий раз, когда ясность ночи благоприятствовала наблюдению звезд, он забирался на чердак, куда перетащил весь свой замысловатый астрономический скарб. Это был тот же самый чердак, где Золотая Ночь — Волчья Пасть устраивал своей семье представления с волшебным фонарем, расцвечивая собственную память нарисованными светом картинками, а воображение детей — своими невероятными рассказами. Но волшебный фонарь Золотой Ночи — Волчьей Пасти сгорел, а вместе с ним и его память. Магический театр, который заново открыл Таде, не был связан ни с фантастическими образами его детства, ни с памятью отца. Они исчезли навсегда — оранжевые жирафы, щиплющие облака на небе, и белый медведь на колесе, и розово-красный попугай, и старинные поезда, украшенные плюмажем черного дыма — все пропало. Все поглотил другой черный дым, расплавил все образы, все мечты. Новый театр Таде открыл еще более чудесные образы, а связующая их память была так обширна, так глубока, что миллионы ее лет не поддавались исчислению.
Его театром стала звездная ночь, бестиарием — галактика, а фабулой — космос. Его память до головокружения мчалась по краю черных бездн. Страсть, охватившая его и брата в книжной лавке Бороме, в день двойного шестнадцатилетия, никогда их не покидала. Батист стал Без-ума-от-Нее, и, как и в первый день, был влюблен в Полину, дочку книгопродавца. Таде тоже остался верен своей звездной любви.
Ибо эта любовь неизменно поддерживала в нем мечту, даже в лагере Дахау, где каждый миг погибало все — и люди, и их мечты. Он и теперь еще помнил видение, посетившее его однажды ночью в лагере. Их всех внезапно разбудили и сбили в стадо нумерованных теней для какой-то бессмысленной переклички. Они стояли там, шатаясь от голода и желания спать, дрожа от холода. Ночь выдалась морозная, очень темная и ясная, с удивительно яркими звездами. Он смотрел на небо. Не номера ли звезд выкликали на языке, который навсегда остался для него чужим и жестоким, не их ли пересчитывали? Но звезды превосходили всякое число и всякую чуждость, и их собственная жестокость была несравнима с людской. Звезды никогда не отвечали, довольствуясь лишь своим появлением. И их безразличие к крикам людей, к их боли, той ночью и вправду казались ему чудом. Таде был изнурен до крайности усталостью и голодом, но все же не мог отвести взгляд от этой царственной и ледяной красоты. А впрочем, чего ради звездам заботиться о людях, если сами люди не имеют никакой жалости друг к другу? И вообще звезды заняты собственными битвами — гигантские полчища расплавленной материи вечно сталкиваются меж собой и разлетаются, уничтожают и пожирают друг друга, ослепительно сверкая.
Тут-то он и увидел ее — летящую в ночи комету с туманной, струящейся сквозь пространство золотистой гривой, будто какая-то безумная Лорелея бросилась в черные воды реки. Лорелея, Лорелея, сирена огня и рыданий, низвергшаяся с высоты небес, чтобы утонуть в немых водах ночи. Лорелея, Лорелея, обкраденная, лишенная своей красоты, своего волшебства — словно народ, который она так долго чаровала своими песнями, предал ее и отверг. Слишком белокурая и кроткая Лорелея, брошенная нагой в бездну, разверстую ее неверным народом — падшая Лорелея, душа целого народа, брошенная в пустоту.
И когда проводивший поверку металлический голос выкрикнул его номер, Таде ответил, крикнув еще громче — безумно и почти весело: «Здесь!»
Ибо в тот миг он презрел жестокую и жалкую ухмылку смерти, презрел бесконечную низость своих палачей, снова став собой — в крайней точке касания к пустоте и вечности. «Здесь!» — крикнул он, чуть не расхохотавшись. Здесь для бессмысленной красоты мира, здесь и для жизни, и для смерти — всякой жизни и всякой смерти. Здесь, потому что все еще безмерно желал. И желал, потому что вдруг осознал себя произошедшим, сотворенным из этой звездной пыли.
Звездная пыль — осколки материи и света. Быть может, отголоски Пустоты, сотрясенной звуком Глагола, высекшего свет, — пыль грома и блеска. Быть может, эта комета, летящая в шелесте туманности, была одной из Букв Алфавита, что протекли пред Богом, когда Он захотел сотворить мир — одной из тех, что Бог отверг, не пожелав сделать начальной буквой своего творения.
Может, это падала буква Тав, что завершает слово Эмет — «истина», равно как и Мавет — «смерть»? Была ли то буква Каф, что начинает слово Кавод, выражающее славу Господню, равно как и слово Кала, выражающее уничтожение миров? Или же то была еще какая-то другая, ускользнувшая Буква, не принадлежащая к Алфавиту? Даже не буква, быть может, но простая запятая, точка, соединительная черточка? Тоненькая черточка, присоединяющая имя людское к слову Божьему. Вот почему имя людское пало и обернулось номером.
Таде смотрел на убегавший, сверкающий, белый след. «Неужели ничего не произойдет?» — подумал он, когда комета исчезла. И повернулся к своему товарищу, взгляд которого, казалось, тоже исчез, а глаза странно блестели от лихорадки, от отсутствия всякого выражения. «А он, — подумал Таде, — видел ли он звезду? Что он вообще видел?» Тут ему вспомнились слова, которые товарищ прочел по памяти несколько дней назад: «И поднял глаза мои и увидел: вот один муж, облеченный в льняную одежду, и чресла его опоясаны золотом из Уфаза. Тело его — как топаз, лице его — как вид молнии; очи его — как горящие светильники, руки его и ноги его по виду — как блестящая медь, и глас речей его — как голос множества людей. И только один я, Даниил, видел это видение…»[6]
«Неужели он видел именно это? — спросил себя Таде, глядя на своего товарища. — Не это ли видение он созерцает?» Он тихонько взял его за плечо. Но тот спал стоя, с широко открытыми глазами, лишившись последних сил.
На завтрашней перекличке товарищ умер: стоя рядом с ним с все так же широко раскрытыми глазами. Человек, облеченный в полосатую одежду. Тело его уже не имело вида, лицо было как известь, глаза — как камни без блеска, а молчание — словно немой плач. Или, быть может, словно песнь, пропетая из самой глубины сердца — немая мольба к совершенно глухому Богу. И только он один, Таде, видел это видение — смерть человека, стоящего рядом с ним. Человек средь тысяч других, средь миллионов других только что исчез, тут, просто так, касаясь его плеча, не вымолвив ни слова, даже не вздрогнув. Исчез человек, цифра, которая будет вычеркнута из длинного списка номеров. Исчез человек, который был его другом. Один лишь Таде видел это. И тогда его воля к жизни вооружилась обещанием, которое он дал своему другу — разыскать его детей и взять к себе. Ибо его плоть была сотворена не только из звездной пыли, но и из пепла других людей. Он выжил и сдержал свое обещание.
Это обещание сегодня странным образом обернулось против него самого. Ципель, девочка с сине-зелеными глазами, что так долго ходила с опущенной головой, сжимая руку своего брата, вновь подняла голову и высвободила руку. И все ее тело тоже распрямилось. Она стала женщиной, а вместе с тем — пыткой Таде. Это образовавшееся вдруг новое тело, которое он по-прежнему берег с бдительным целомудрием, ужасало его плоть безумным желанием. И неожиданно его собственное тело тоже стало меняться под безмерным и безостановочным натиском этого желания, осаждавшего плоть, чтобы запечатлеть в нем повсюду новые формы Ципели.