Олег Лукошин - Человек-недоразумение
Уроки Елены Марковны являлись для нас сущим праздником и отдохновением души. Эта закомплексованная и нелепая женщина в очках непременно добиралась в интернат в расстроенных чувствах: ей обязательно кто-то наступал на ногу в троллейбусе, нехорошо и явно с желанием сглазить сверлил неистовым взглядом тонко ощущающий мировую материю затылок, либо же нарочно шёл навстречу по той же стороне дороги, что и она, отчего постоянно возникали нелепые ситуации метаний, когда никто из двух встретившихся в неурочном месте и в неурочное время бедолаг несколько напряжённых секунд никак не мог обойти своего визави. Эти ситуации наводили Басовую на глубокие и жутко депрессивные размышления о царившей вокруг несправедливости, о чёрствости души человеческой и о лживой природе главенствующего на этой планете вида, именуемого для конспирации на мёртвом латинском языке Homo Sapiens. Размышления эти, должен я заметить, были в общем и целом верными, правильными и очищающе-благостными. Я сам вырос и развился из подобных сиюминутных и вроде бы абсолютно ничтожных раздумий над ещё более сиюминутными и ничтожными ситуациями. Проблема состояла лишь в том, что слабая и какая-то искривлённая натура этой несчастной женщины трактовала их исключительно в истерично-плаксивом ключе, не делая и, судя по всему, даже не пытаясь сделать мало-мальски честные выводы о мире и своём в нём месте. То есть выводы, которые побуждали бы к борьбе, к сопротивлению, ну, или хотя бы к каким-то ментальным попыткам отторжения лживой реальности. Нет, Елена Марковна тихо плыла по течению в сторону неизбежной и чудовищно страшной для такого типа людей старости и, насколько я мог судить, даже отчаялась цепляться за надежды, за их подобия и даже за фантомы их подобий.
Войдя в класс (под него была приспособлена одна из пришедших в аварийное состояние палат с протекающим потолком и здоровенными щелями в стенах), она неизбежно краснела, дико смущалась и, едва приблизившись к учительской парте и положив на неё сумку, начинала машинально себя ощупывать, словно бы не понимая, где она находится и не в собственный ли сон затянули её зловредные силы зла, которые всегда были к ней немилостивы. Дебилы сидели тихо и молча ждали, когда учительница придёт в себя. Через пару минут ей это действительно удавалось — она доставала из сумки учебник и общую тетрадь с ручкой, судорожно поправляла очки на переносице, начинала, почти заикаясь, говорить и совершать необходимые для подобного рода общения движения.
Я ощущал все её переживания острейшим и болезненным образом, я видел в ней родственную душу. Я понимал, что мы происходили из тех же впадин жизни, их тех же затемненных её областей, из той же потерянности. Мне хотелось приблизиться к ней, обнять за плечи, погладить по голове и даже пойти на принципиальную ложь, попытавшись утешить её словами о том, что в этом мире всё не так уж и плохо, что просто нужно найти необходимую точку равновесия, что жить можно с удовлетворением, что счастье приходит к нам рано или поздно — увы, подобные слова являлись для меня слишком откровенной неправдой, чтобы на них могла решиться моя болезненно честная по отношению к самому себе сущность. Я был крепок, я был стоек, я был жесток — я никак не мог в утеху сиюминутной слабости перечеркнуть в себе стройную и холодную Истину, да и себя самого вместе с ней. Я не мог позволить себе жалость. Жалость — это самое ничтожное из всего конгломерата эмоций, бурлящих в молекулярной структуре этой Вселенной. Похоже, нечто подобное ощущали и мои собратья-дебилы, даже самые безнадежные из них, даже самые тупые.
Слава несуществующему богу, что состояние это никогда не продолжалось больше нескольких мимолётных минут и всегда улетучивалось. Елена Марковна осваивалась, голос её твердел, она начинала объяснять тему урока, задавала вопросы и даже порой повышала голос на своих нерадивых учеников, большинство из которых, по правде говоря, ни разу не соблаговолило предпринять и малейшую попытку к изучению её предметов. Наша продвинутая четвёрка отвечала на вопросы, стремилась вступить в дискуссии и мыслительные спекуляции. Забивать на учёбу в интернате я уже не стремился: ситуация изменилась, теперь Протестом стало не игнорирование учёбы, а её осуществление. Иногда к нам присоединялась пара-тройка девчонок с задних парт, но в силу своей истинной, а не мнимой умственной ограниченности они быстро сходили с дистанции и облегчённо принимались смотреть в окно, из которого, на их счастье, виднелись ветки деревьев, а иногда — располагавшиеся на них птицы.
Все, даже самые клинические придурки, понимали, что проблема у Басовой, по большому счёту, одна-единственная — отсутствие хорошего траха. Великий Писатель Игорь однажды рассказал мне, что не раз подумывал (как и я, чёрт возьми, как и я!) предложить застенчивой учительнице — естественно, в самых благих и исключительно лечебных целях — несколько сеансов мимолётного, дружеского, ни к чему не обязывающего секса, но всякий раз обламывался. Видимо, по тем же самым причинам, что и я, не желая открывать створки своей личности перед коварной и непредсказуемой жалостью.
Тем не менее эротика в отношениях между Басовой и нами, придурками, присутствовала. Выражалась она в абсолютно прелестных, просто-таки карнавальных формах. Пару раз в неделю кто-то из не шибко отсталых, но и не особо блиставших умом пациентов, сидящих где-то на последних партах, выкрикивал в скрипящую гниющим деревом стульев и парт пустоту одно-единственное слово: «Трусы!» Происходило это обычно в самом конце урока. Елена Марковна вздрагивала, раскрывала и без того выпученные глаза во всю свою незавидную ширь, моментально краснела и как бы этак судорожно сжималась.
— Трусы! — снова раздавался чей-то голос, уже другой.
— Трусы! — вторил ему третий. — Хотим увидеть трусы!
Басовая нервно и жалостливо потирала друг о дружку ладони.
— Ну, я даже не знаю… — смущённо произносила она.
— Ну, Елена Марковна! — начинал просить кто-то из девочек. — Ну пожалуйста! Ну покажите!
От волнения Басовая снимала очки и лихорадочно бросала их на учительский стол.
— На вас в прошлый раз такие интересные были!.. — не унимались девочки. — Нам очень понравились.
— Действительно?! — искренне удивлялась женщина.
— Просим! — начинал кричать хор из двух-трёх голосов, тут же возраставший до всех присутствующих. — Про-сим!!! Про-сим!!! Про-сим!!!
Придурки, в их числе и я, хлопали в ладони, подбадривая смущённую учительницу, взгляды их оживлялись, кровь начинала пульсировать по артериям веселее. Все знали, что Басовая не сможет отказать. После нескольких убедительных и громогласных просьб она выходила из-за парты, вставала так, чтобы её могли увидеть все, и, неторопливо, испуганно-трепетно смакуя каждое мгновение, задирала до пояса юбку. Нашему взору открывались её симпатичные трусики — готов биться об заклад, что она действительно понимала кое-что в ношении трусов, они непременно бывали чудо как хороши и возбуждающи. Два раза подряд не повторялся ни цвет, ни фасон. Иногда это могли быть белые кружевные панталончики, иногда — голубенькие короткие и тугие миниатюрные плавки, чрезвычайно плотно и соблазнительно облегавшие её нетронутые бёдра, а порой Елена Марковна могла порадовать нас и вызывающе ярко-красными и отчаянно сексуальными трусиками-танга (явно западного производства, потому что советская промышленность на такое бесстыдство ещё не отважилась), придуманными исключительно для того, чтобы быть сорванными во время любовных утех сильными и трепетными руками любовника.
Неизменно стриптиз учительницы заканчивался бурей аплодисментов. Смущённая, но и чрезвычайно польщённая таким пикантным вниманием к собственной персоне, Басовая оправлялась домой повеселевшая и похорошевшая. В эти быстротечные минуты она наконец-то ощущала себя женщиной.
Учитель Мошонкин, тот самый, который Александр Сергеевич, при ближайшем рассмотрении оказался доморощенным спивающимся философом — в те дни, когда он приходил на работу выпимши, что происходило регулярно, он предпочитал заводить с нами глубокомысленные разговоры о сущности мироздания и человеческой натуры. В дни же, когда ему удавалось предстать перед нашими очами трезвым, он, как все пьяницы, становился злым, критически оценивал своё местоположение в жизни, вспоминал нелепые эпизоды на уроках — многочисленные падения, двусмысленные высказывания, незастёгнутую ширинку и всё такое прочее — что могло бы, по его трезвому взбудораженному мнению, быть истолковано нами, учениками, как его полное и бесповоротное унижение, и принимался впаривать нам какие-либо формулы из высшей математики. Придурки, не имевшие ни сил, ни таланта и даже ни малейшего желания воспринимать из чьих бы то ни было уст обыкновенную таблицу умножения, а не что-то там этакое из математических дебрей, подобные формулы игнорировали неподдельно тупым, искромётным молчанием. Пытаясь бороться с ним, Мошонкин ходил по рядам и раздавал ученикам подзатыльники, отлично зная, что ни малейшего эффекта такие меры не возымеют. Мы дико ненавидели этого усатого сморщенного дядьку в дни его озлобленной трезвости.