KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2004)

Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2004)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Новый Мир Новый Мир, "Новый Мир ( № 7 2004)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

 

И я снова, лежа с ним, вытянувшись струною, ощущая его не как корпус, бедра и голени, а иначе — как извещение о самом себе, и я всю ночь нарождался.

Но не наново, а как-то иначе — в другую сторону от моего паскудного завтра, в-туда, в-до-слов, сворачивался в полный покой и беззвучие.

Будто меня уже нельзя было прочесть, так как моя поверхность, мое тело перестали что-либо означать, ибо я сам стал больше, чем гудение своей напряженной пустоты, и значительнее опасного беззвучия, разлившегося во мне. Звучнее, чем переполненный улей, зудящий на манер отцов­ской колыбельной.

Я, — слитый с ним в этом порыве близости, останавливаемом мной, за что я еще поплачусь, — недвижимым лег у самой стенки. А потом повернулся. Лицом к нему. Почувствовал его мерное тело, вошел в зависимость от его неукротимого тепла, был понужден им к близости. Уткнувшись, нет, уставившись губами в отворенную только для меня сладкую подмышку. В робкий отцовский лес. Как в сокровенность. Как в сокровищницу с особыми пряностями, которые скоро унесут, но пока — они мои. Будто бы навсегда.

Он тоже, ответив мне, испуганно вздохнув, привалил к себе, обнял за плечи и гладил по затылку, еле слышно приговаривая: “Мой мальчик, ну мой любимый сыночек, мой мальчик. Моя детка”.

Это “ну”, полное тихой бесконечной горечи, засело в моем сердце.

Он твердил: “Моя детка, моя детка…”

Будто улыбался.

Он это говорил не мне, смятенному его лаской, а себе самому, ставшему вдруг в тысячу раз слабее меня, юнее и ничтожнее. Оставшемуся наедине со своей плотью, не имеющей ничего — ни запаха, ни плотности, ни тем более — пола. Он переставал быть всем, чем был раньше, — мужчиной, моим отцом, бросившим меня.

Я понял, что становлюсь прозрачным и во мне уже ничего не держится — ни память, ни слова, ни желания.

Ведь он ни к чему меня не понуждал. Как и я его. Только к жизни. И вот это было неукротимо.

Я понял, что все исполнилось. И мне можно не жить дальше21.

Время остановилось.

Я знал, что наша кровь наново смешалась, но не в ужасающем, не в роковом смысле, а в другом, другом — возносящем меня и оставляющем в живых.

И мы, сползая в сон, по-моему, так и не заснули.

И я понимаю, что и ему великого напряжения стоило не разрыдаться. Ведь мы наконец стали и, не переставая, снова становились ровней. Как не должно было случиться.

Между нами пролег знак великого кровного тождества. Такового, от которого отказаться будет невозможно.

И он, он, мой бедный отец, будет понужден навсегда, даже когда его не станет, отвечать за скуку, скуку, приключившуюся в моей жизни.

Но я вспоминаю его, уснувшего рядом со мной не по уставу отцовства, а по мере столь глубокой человечности, что никто не смог бы осудить ни его, ни меня, ни темное время суток, ни безропотность веществ всего мира, — за это потакание чувственности и небрежение кромешным законом.

Потому что закона не было.

 

Всю ночь я поддерживал на весу его тиходышащее нетяжелеющее тело, переставшее быть мужским и отцовским, — подставлялся под бесплотность его чуть колкой щеки, заполняя собой жесткое кольцо его горячих сомкнутых на мне рук, иногда они мягчели и вздрагивали, как будто роняли что-то; и я понимал, что этим чем-то был я, и он в ответ на мое понимание туже смыкал кольцо. Я лежал в пеленах колыбели, свитых из зажегшегося внутри меня тленного света, равного отцовскому, овивающему меня со всех сторон. Он вдыхал в меня жизнь. Он недвижимый так старался. Стать мною. Как и я им.

Меня обволакивал ватный пустой выдох, приотворяющий его ослабшие губы у самого моего слуха, — и я чуял под своей щекой, как в этом долгом дыхании зыбится глубина его тела — тела, не имеющего отношения к обычной телесности. И, насыщая меня своей жалкостью, он не делался жалким, и я не жалел его, так как просто желал, даже не его, а его жизни. И он, будучи слабее видимости и ирреальнее миража, со всею очевидностью сосуществуя со мною здесь, иссякал, — как прекрасная однозначность моего непоправимо опрокинутого выбора.

О, не только моего...

Он легко обвил меня ногами, прижимаясь сильнее и сильнее, если к тому, кого уже не было, можно было прижаться, и мое бедро не уколола травянистая растительность его живота, не отяготил перекатывающийся теплый ком мошонки и мягкого члена, к утру ставшего большим, поправ мой щуплый живот; — и когда сквозь дрему я подавался к отцу, тяжко вздыхая, то в ответ мне вздрагивала раскрывшаяся головка, чуть подталкивая меня; и еще этот ранящий ноздри запах — словно скрипнувшего канифолью распила или дальней речной липкости — мягко и беззащитно настигал меня; — это мой отец, безмерно ослабнув, со всей безутешностью опершись о меня, как о последнюю твердыню, уходил в небытие. Таким вот образом просачиваясь в меня. И эта легкая горючая прель оказалась главным его признаком, достававшимся мне, — куда соскальзывал и я, утеряв опору в нем. В полусне я понимал, что весь он, и тело, и запах, и плотность — исчезают, уводя его как череду видимостей, иллюзий, всего несбывшегося, — и удержать их подле меня не смог бы никто.

Его сил хватало, чтобы оставить о себе такой эфемерный, преисполненный пугающей точности и драгоценной зыбкости отчет, предназначенный иссяканию.

Вот, вдохни, не бойся, ну, понюхай, мой любимый, — как будто подталкивал он меня, — ведь почти ничем не пахнет. В тот самый момент, когда мы проснемся.

Меня, как припозднившегося маленького гулену, накрыло упавшее в непогоду растение. Огромный влажный куст, чью породу мне ни за что не определить, так как суть ее состояла в характере моего поражения всей путаницей листвы и веток, нежным тактильным ударом, растворяющимся через миг после опознавания легких сумерек этого касанья…

Я боялся разжать объятия. Во мне не было стыда. Потому что и в нем не было срама. И он, наивно приоткрываясь мне, не изменил своей позы, — слабый, с напряженным членом, полный смирения, самоотдачи и признательности. За что? За то, что и я наконец-то, и я тоже подарил ему жизнь. Как мог. Со мной. Робкий клок жизни. Не отторгнув его в этом ничтожестве слабости и великолепии близости, — мы ведь вырвали с ним лишь несколько часов из всей бездны нашего разобщенного времени.

И он показался мне понурой ровностью, тщетной неизменностью, сокровищем жалкости. Я просто понял то, что он — мой отец, понял в нем то, что навсегда изъяло из нашей неосуществимой близости все тени.

Мне привиделось, как я спал на самом дне его жара, не застав там себя спящим ни одной секунды, которую можно вымерить с помощью обычных часов. Ведь человеческое время для нас перестало что-то означать. Для него — спящего, а для меня — спящего в нем и не подозревающем о скором времени. Он словно извещал меня об очень важном, — что это известно и ему, а теперь и мне, так как мы стали единственным до­стоверным извещением друг другу.

О том, что придет смерть.

И его, покоящегося рядом, я уже не боялся.

Я перекрутился лицом к стене, как жгут влажного белья, но отец что-то вымолвил детским гортанным тоном, он донесся до меня откуда-то с дальней прекрасной изнанки его жизни, он вздрогнул, — я, поворачиваясь, наверное, грубо задел его.

И тут же под его робкий стон я изошел.

Мое напряжение разрядилось от одного прикосновения к стене.

Сырой крупный крот промчался во мне, как в просиявшей норе. Случайным толчком по моему распрямленному в дугу телу. Кажется, я ухнул. Будто с трудом потянулся, оживая. И так — быстро и легко — в моей дурацкой жизни больше никогда не получалось. В горькие ночи я толкал стены — каменные и фанерные. И они отвечали мне мертвым покоем.

Глагол “кончил” совершенно здесь не подходит, так как во мне остался огромный сложный остаток. И его низкая, тяжелая, но не низменная взвесь не растворится во мне никогда, чуть колеблясь на самом моем сокровенном дне. Она исчезнет только вместе со мной.

Кажется, отец сквозь предутреннюю дрему ничего не почуял. Хотя как сказать.

Но та ночь до сих пор предстает мне объятием таким большим и призрачным, что заштриховывает, смывает своим несуществующим временем всего меня. Хотя не было не исчерпано ничего.

Может быть, после этого мы должны были бы оба сгореть, как в не дошедшей до нас самой ужасной греческой трагедии.

Но то, что было на самом деле, упраздняет меня, ибо я сам себя исполнил.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*