Ядвига Войцеховская - Крестики-Нолики
Бычок дымился, мне делали страшные рожи, означающие, что бы со мной жаждали сотворить, если бы не Берц: получить с утра, на затравку, порцию крика не хотелось никому. Особенно тем, кому она должна была подписать увольнительные.
А Берц всё ходила со своим ремнём, и проверяла, достаточно ли у нас позитива, или надо придумать для нас что-нибудь эдакое, вроде парко-хозяйственного дня. Чтобы мы теперь уже просто лучились жизнерадостностью, как человек, только что сунувший палец в розетку.
— Ковальчик, Джонсон — в 23–00 на КПП, — жизнерадостности, видимо, было выше головы, а время означало только то, что сегодня мы с Джонсон едем в ночь делать свою работу. То есть, прислонять кого-то к стеночке и нежно провожать в мир иной под грохот автоматных очередей. Обычно больше двух человек не требовалось — считалось, что автоматчик справится и один, а второй прикрывает ему жопу, если вдруг кто-то вздумает взбрыкнуть и сделать ноги. Если вызывали больше, чем двоих — это значило, что либо предстояло оприходовать кучу народу, либо народ имел привычку брыкаться. А если подрывали человек двадцать и больше — народу было минимум посёлок в полном составе, вместе с хатами, курами, собаками и детьми.
— Ковальчик, ко мне зайди, — уходя, бросила Берц. И уточнила: — Завтра зайди. С утреца.
Пару человек — или посёлок — вешали на нас, женское вспомогательное подразделение. Когда-то я с удивлением думала: по какой такой причине в роте не было ни одного мужика. На самом деле в самой части мужиков было полно, да только с нами они пересекались мало — если только по причине, иронично именуемой "любовь", но почему-то и они и мы предпочитали заводить шашни на стороне, в городе.
Хотя, почему? Очень даже понятно.
— Много ума не надо — баб безоружных валить со стариками, — говорил кто-нибудь и презрительно сплёвывал. — Снайпера херовы.
Может, оно и так — да только меня никто не обязывал держать в списке друзей половину части. Мне выше головы хватало и своих.
Кроме того, в последнее время в части оказалось полно сопляков, которые нам были не нужны даже даром. А самое интересное было в том, что, как ни крути, по жестокости и крепости нервов они уступали нам, и, видать, уступали не слабо — вербовщикам-то уж точно было виднее.
Я не знала, много ли жестокости было во мне. Наверное, много, иначе я сидела бы в другом месте и вышивала крестиком… То есть, м-да… Вышивала крестиком на каком-нибудь чёртовом платочке, а не на своей руке.
Я не знала, зачем меня вызвала Берц. Не из-за курения в расположении, это было ясно. Может, сорока на хвосте принесла про докторшу? Мне сразу стало казаться, что она пропоёт что-нибудь ещё томное про ба-а-абу… ну, или, на крайняк, мужика-а-а… И что именно за этим она хотела поговорить со мной наедине-е-е. В мою башку тут же полезли пошлые мыслишки, что она как-то связывает снова эту тему — и то, за чем мы поедем сегодня ночью. Но, раз мне сказали явиться завтра, я развернулась и отправилась дальше заниматься тем же самым — то есть давить свою койку.
В городе мне делать было нечего, от одной мысли о плавящемся асфальте мне плохело; я дала денег, чтоб мне купили этой восхитительной колбасы с жиринками и перцем, а сама завалилась мордой по направлению к потолку.
Потому что я ждала вечера, а потом 23–00.
Вечером холодало, а в 23–00 намечалась веселуха. Ещё какая веселуха. Да, ребята, ничего не сравнится с этими ночами под звёздами-каплями, после дороги в тряском бэтере, в котором ты сидишь с напарником, и оба вы обнимаетесь с автоматами. Мне казалось, что вся моя предыдущая жизнь была так, прелюдией ко всему тому, что началось тут.
И вдруг меня снова развернуло и словно какой-то силой приподняло с кровати. Сегодня я уже получила от докторши письмо — стало быть, она пришла бы к дырке только завтра, и я, хоть убейся, никак не могла без палева предупредить её про то, что её тоже могут подтянуть к 23–00. Я не знала, почему это пришло мне в голову только сейчас. До того, как сегодня дёрнули меня, уже десять раз дёргали кого-то ещё — и докторша тоже была неподалёку. Никто же до сих пор не потащил её с рычанием следом за зачисткой — только потому, что она ещё ни разу там не была?
Но сегодня мне было как-то нехорошо. Мне казалось — и, наверное, совершенно правильно — что в её списке это явно стоит в колонке с заголовком "плохо".
Она много что хотела знать про меня. Но этого ей знать не стоило. То есть, не стоило видеть.
Да и знать-то по сути там было особо нечего.
Наш бэтер приехал уже тогда, когда обыск и всё остальное было закончено. Одно окно вылетело вместе с рамой и наличником и валялось на клумбе прямоугольником, ярко-белым в темноте. Рядом была дырка с холмиком земли — видать, рама углом попала прямиком туда, с корнем вырывая душистый табак и приводя клумбу в такой вид, словно её только что начали вскапывать заново.
— Окна — смотри, — сказала Джонсон и ткнула стволом в сторону дома.
— Чего? — спросила я.
— Да вон — кажись, вместе с наличниками посшибали, — ответила она, приглядываясь.
Ещё под ногами было много чего-то светлого и маленького — оказалось, что это шмотки, которые на кой-то хрен выкидывали из дома, словно в порыве ссоры. Ну, знаете, когда жена орёт мужу: "Уходи к чертям, видеть тебя больше не хочу!", и прочее, а потом начинает швырять его барахло в окно. Если муж не дурак, то он вламывается обратно, некоторое время слышится визг и ругань, а потом, уже ближе к утру, они мирятся. Но тут дело было, ясен пень, не в ссоре.
Мы с Джонсон шли прямо по этому барахлишку, потому что всё равно было понятно, что вряд ли оно пригодится тому, кто жил в маленьком домике. Мне странно было идти в грязных ботинках прямо по вещам — розовым, белым, с кружавчиками, взрослым, детским, всяким. Но просто странно, ничего больше. И потому-то и сказать уже можно было "жил" — лично я могла сказать без проблем. Мы приезжали всегда под завязку, после всех. Когда уже визг, крики, мордобой были позади, а потом были позади и обыск, и допрос, и что там ещё находилось в ведении полиции безопасности.
— Как по снегу идём, — сказала Джонсон.
— Это почему? — спросила я.
— Как — почему? — удивилась она. — У тебя снег-то есть?
— У меня — это где? — на всякий случай поинтересовалась я.
— У тебя — это в твоём городе, — она подняла стволом АК какой-то переломленный пополам цветок. Цветок был высокий. Вроде эта фиговина называлась ночной фиалкой. А, может, и нет, — но пахла она здорово.
— А. В городе, — нарочито равнодушно сказала я. — А я думала, в голове. Или под кроватью.
— Тьфу ты! — плюнула она. Я хрюкнула — смешно было смотреть, как она велась на всякую такую замануху, когда я начинала болтать абы про что.
Земля вокруг дома была посыпана битым стеклом. Казалось, что из окон в спешке кидали всё, что только можно — будто начинался пожар, и хозяева хотели спасти хоть что-то. Когда мы вошли, оказалось, что битого стекла полным-полно и внутри. А на всём этом — и вдобавок ещё и в собственном дерьме, — кто-то лежал, скрестив за головой руки в стальных кольцах браслетов. Вонища стояла такая, будто неподалёку попал в аварию ассенизационный обоз из холерных бараков.
— Ёёёё, — тут же сказала Джонсон.
— У вас канализация не сломалась часом? — спросила я — просто так, в пустоту. Всё равно мне никто бы не ответил.
— Твою маму в челюсть, ненавижу дерьмо, — посетовала Джонсон, но нос зажимать не стала. К этому мы уже привыкли.
Мне лично было без разницы, кто это был, и что такого они сделали, чтоб заработать горячий кусок свинца. Какая-нибудь поддержка оппозиции, вся эта долбанная политика, в которой я ни хрена не разбиралась. Я просто делала свою работу: "И никаких вопросов, Ковальчик…"
А сразу после нас всегда заходил доктор и удостоверял, что мы не лохи, и что-что, но стреляем метко. Вот этого я и боялась весь день. Что этим доктором сегодня окажется Адель.
Я знала её всего ничего. Всего-то несколько листков бумаги, ну, если не считать того короткого разговора за чашкой чая. Немного странно было измерять листками бумаги то, как ты относишься к человеку. Но мне казалось, что вот это для неё — слишком. А ей пришлось бы переворачивать этих людей и смотреть, так ли они мертвы, как надо? Ей бы пришлось делать обратное тому, что она как раз хотела делать. Мне-то было всё равно. А даже если бы мне было не всё равно, я бы перетерпела. А она, такая нежная и трепетная, могла сорваться — не потому, что ей пришлось бы освидетельствовать пару трупов, а потому, что они свежеизготовлены человеком, которому ты пишешь свои фиолетовые каракульки… И мне, после всего-то нескольких дней этих каракулек ни о чём, не хотелось бы увидеть, как закаменеет её лицо…
Врачи часто были разные, и каждый — со своим прибамбасом. Один вечно напевал мазурку — про то, что это именно мазурка, я узнала лично от него. Другой вследствие контузии слышал хорошо, если треть из того, что ему говорили, и вследствие неё же, родимой, вечно забывал отдать свою бумагу, её приходилось вытрясать чуть ли не силой; ну, и так далее, по списку.