Максим Лапшин - К Лоле
Я пытаюсь думать над словами Марата. Странно, когда человек с красивым лицом живет на берегу великолепного озера и имеет хромоногие мысли. В остальных случаях беспорядок в голове объясним. Изобретатель мрачной стороны слов, сидя на коммунальном очке, громко шуршит бумагой, чтобы выходящий из туалета знал, что не надо щелкать расположенным в коридоре выключателем.
Я пытаюсь думать над словами Марата. То, что меня то и дело обрушивает собственными стихиями куда-то вниз, не означает, что между мной и Лолой сочиненная глубина. Это означает, что я все еще слаб и не знаю, как преодолеть кажущееся бездной расстояние, доверяя при этом словам более, чем всему остальному. Однако, даже иногда внутренне содрогаясь, словно при виде голого человека на холодном ветру, от одной только близости тетради, в которой пишу, я не сорвал ни одного флага с твоего имени, видимо, целых четыре крыла в нем — так выглядят на перевернутом рисунке чайки — всегда меня выручали.
Люция, Лхама, Линзир,
Латифе, Лемае, Лензие,
Лилия, Ландыш, Люхва,
Лутрия, Лиза, Лаулан,
Ласа, Лунек, Лея, Люли,
Лилли, Любава, Люца,
Людмила, Лакука, Люяк
Зачем ты спешишь, читай медленнее, вслушивайся в звуки имен, проговаривай их вместе со мной и после каждого произноси «Лола», чтобы увидеть, что другого, похожего, нет. Странная, надо сказать, привязанность. Приходит на ум одна давнишняя история, в которой я и Лола как будто поменялись местами.
«22 июля 1905 года я со своей сестрой и ее мужем поехала в Киев на бега. На ипподроме мы были в час дня, сестра с мужем ушли играть, а я заняла место у столика и довольно равнодушно разглядывала бегущих лошадей. Случайно обратила внимание на соседний столик, за которым сидел господин в форменной фуражке и черном плаще и пристально смотрел на меня. Я отвернулась… Потом от своего столика перешла к барьеру и стала особенно внимательно глядеть на лошадей.
Постояв минут двадцать, вернулась и заметила, что опять те же глаза следят за каждым моим движением. Я буквально была парализована и с враждой посмотрела на этого человека в черном плаще (мне почему-то казалось, что он почтовый чиновник: в формах я совершенно не разбиралась). Потом я села, повернувшись к нему спиной, решив не обращать никакого внимания на такое бестактное поведение этого „черного плаща“.
За час до окончания бегов мы с сестрой стояли у барьера и разговаривали. Он был тут же и как будто прислушивался к тому, о чем мы говорили.
— Разве ты поедешь в Дарницу? Ты, кажется, хотела сегодня остаться в Киеве? — спросила Маруся.
— Нет, я раздумала, непременно с семичасовым поездом уеду: мне хочется скорей добраться домой, здесь утомительно.
Бега окончились. По дороге на вокзал мне надо было заехать минут на пять к знакомым… К поезду я опоздала, было очень досадно… Следующий поезд в 11 часов ночи. К 11 часам приехала на вокзал. Курский поезд уже подали. Вхожу в вагон II класса и занимаю место у окна. Такие боковые места у окна — два кресла одно против другого. Я села. Пробил первый звонок. Входят пассажиры, носильщики, толкаются, спорят из-за мест, выходят, возвращаются… Я сижу в своем кресле с полузакрытыми глазами. Места напротив меня не занимает никто. Второй звонок. Входит носильщик с чемоданом и за ним… тот самый человек. Я была изумлена.
— Здесь свободное место, можно сесть? — спрашивает меня.
— Свободно, — отвечаю я холодно.
— Вы, вероятно, недалеко едете, что не отстаиваете места напротив.
— Да, до третьей остановки, до Дарницы, — отвечаю коротко я и тем хочу дать понять ему, что разговаривать с ним вовсе не желаю.
— Какое совпадение, ведь вы хотели ехать в семь часов, я слышал. Вы говорили об этом даме на бегах у барьера. Ведь это судьба, что я вас встретил. Я смотрел на вас на бегах. Вы были шокированы моим поведением… Иначе я не мог.
Поднимаюсь со своего кресла, иду в другое отделение, хочу переменить место. Свободных мест нет, я возвращаюсь. „Что за малодушие, — думаю я. — Почему мне бежать?“ Сажусь.
— Вы, конечно, можете думать обо мне что хотите: что я нахал, искатель приключений, что я, наконец, вагонный шулер, но я знаю, я уверен, что вы измените обо мне это мнение. Я убежден был, что встречу вас.
— Да, мне очень странно, дико, что вы так со мной говорите: ведь мы не знаем друг друга, и я не вижу никакого смысла и основания для нашего разговора, — отвечаю я почти дерзко.
— Да бросьте, оставьте ваши условности, будьте тем, кто вы на самом деле. Вам мало осталось ехать до Дарницы, а мне много надо вам сказать.
В вагоне полумрак, горят свечи. Я не могу разглядеть лица говорящего со мной, а на бегах я его вовсе не рассмотрела: я видела одни лишь глаза. Слушаю его. Отвечаю… Узнаю, что он морской офицер. На это говорю:
— Не такая большая честь быть морским офицером: они не так уж хорошо проявили себя на войне.
Он засмеялся.
— Да, вы правы, я это чувствую и потому ношу плащ: он закрывает офицерские погоны. — Он снял плащ и повесил его.
Когда до Дарницы осталось не более десяти минут, он сказал:
— Простите меня за дикость моей просьбы: разрешите мне вам писать.
Вот это было для меня совершенно неожиданно и привело меня в ужас. Допустив этот разговор, я уверена была, что на этом кончится наша встреча. И вдруг просьба о переписке. Как? Первому встречному пассажиру сказать, кто я? Ни за что!
— Вы очень оригинальны, — ответила я.
— Очень, очень прошу вас, дайте мне ваш адрес, — тихо, с лаской в голосе проговорил он. — Верьте мне, я не позволю никогда себе ни одним словом, ни одним намеком сделать то, что могло бы вас обидеть, оскорбить.
Я говорю ему адрес и ужасаюсь своих слов. Он записывает и дает мне свой:
— Измаил, П. П. Шмидт, миноносец № 253. Еще одна просьба: возьмите в память нашего знакомства эту коробку с конфетами, — и вытаскивает из чемодана огромную красную коробку — „Сухое варенье. Балабуха“.
„Кто он, этот мой странный спутник?“ — думала я, проснувшись на другой день и увидев на столе эту красную коробку. Вчера, пока я шла к дверям вокзала, он стоял у своего вагона и смотрел мне вслед… Уже в лесу я слышала третий звонок, потом свисток паровоза, потом стук колес уходящего поезда.
Вот так случайно я встретила Шмидта, говорила с ним один лишь раз в жизни, сорок минут, в вагоне, потом в течение четырех месяцев бесконечная переписка… и в результате каземат Очаковской крепости, военно-морской суд и проводы Шмидта на смертную казнь.
Я сначала не знала, отвечать или нет на его открытку и письмо. Я колебалась, знала, что он ждет от меня ответа, молчала. Потом как-то внезапно я написала ему несколько слов и послала. Он писал мне много, вызывал на откровенность. В особенности его обидело одно из моих писем в конце августа, когда я категорически заявила ему, что не вижу смысла в нашей переписке, и спросила, для чего мы, собственно, переписываемся. Как-то в одном письме я сыронизировала, назвав его эгоистом и сказав, что он, по моему мнению, больше всего в мире любит себя.
На это он мне ответил словами, полными обиды: „О, если бы вы знали, как противоречит этому мнению вся моя жизнь; она большей частью уходит даже не для друзей, а для совершенно чужих мне людей, которые приходят ко мне и говорят со мной с гораздо большим доверием, чем вы“. Иногда я получала письма, написанные в пять часов утра, оказывается, Шмидт не спал всю ночь, он работал над темой „Влияние женщин на жизнь и развитие общества“ и по окончании писал мне. Письма приходили буквально каждый день, так что я всегда была в курсе его дел.
„Ну, до свидания, теперь я уже твердо верю, что услышу от тебя хоть слово и что увижу тебя, и мне весело, как мальчику. Удобно ли тебе будет говорить мне „ты“? Я думаю, да, потому что мне писала раз: „хорошо, подумала я, ты мне пишешь такие письма, так я не буду отвечать тебе долго“, значит, в мыслях ты мне уже говорила „ты“. Милая, славная моя Зинаида, как много я думаю о твоих письмах, как вспоминаю их. Я даже помню, где и как лежали на них твои слова, на этих дорогих сгоревших листиках. Ну, давай же, моя подруга милая, твои славные руки, я их крепко жму и целую, думай обо мне, жди меня, не забывай, пиши, приезжай.
Твой любящий тебя всем существом своим Шмидт.
Не пришли ли твои родные в ужас, что ты была в переписке с „государственным преступником“?“».
Пока мы спорили в аудитории, все изменилось на промерзшей улице. Ее окатило ярким светом, сугробы заблистали и задержавшийся с ночи сумрак небесный и тротуарный сгинул в пуп земли.
В Москву! В Москву! Автобус с красной полосой по борту, намылившийся пустобрюхим по Ленинградскому шоссе, заберет приплясывающего на остановке молодого человека и довезет, минуя стоящие в профиль к будничной трассе безымянные районы, до станции «Речной вокзал». Там — в метро, где в одном вагоне с кислыми старухами и утратившими в подземелье дар речи детьми поезд помчит по зеленой ветке до пересечения с кольцевой линией. Далее — вверх по эскалатору, на воздух, на площадь Белорусского вокзала.