Александр Кузнецов - Два пера горной индейки
В остальном ничего не изменилось. Не могу удержаться от того, чтобы не привести еще две совсем коротеньких цитаты из пушкинского «Путешествия в Арзрум», привести в подтверждение живучести тбилисских традиций. Одна из них: «Грузины пьют — и не по-нашему, и удивительно крепки». Другая вот какая: «В Тифлисе удивила меня дешевизна денег. Переехав на извозчике через две улицы и отпустив его через полчаса, я должен был заплатить два рубля серебром. Я сперва думал, что он хотел воспользоваться незнанием новоприезжего; но мне сказали, что цена точно такова. Все прочее дорого в соразмерности».
Если вам придется побывать в Тбилиси, прошу вас, не забудьте про серные бани.
Все очень просто
Проводил я как-то весной орнитологические наблюдения в Архангельской области и собирал птиц для Зоологического музея. Забрался, кажется, в самую гущу, но и здесь просеки изодраны, исковерканы гусеницами тракторов, а в самом лесу полно спиленных и невывезенных деревьев. На тракторах ездят в лес не только за дровами, но и за грибами, брошенные стволы оттого, что валят одни, а вывозят другие. Вырубленные квадраты заросли сорным лесом, а в сохранившихся сосновых борах на красноватых стволах кора подрублена «елочкой» и повешены черные пластмассовые воронки, в которые стекает сосновая смола — живица.
Остановился в избушке лесника, недавно срубленной, с сосновым духом. Печка, стол, две лавки и полати для спанья. При нужде полати раздвигаются, составляются лавки, и тогда в избушке могут спать без тесноты четверо. На исходящих смолой неиспользованных бревнах, сложенных возле домика, грелись на солнышке ящерицы, положив друг на друга лапы, головы и хвосты. Самая большая из них и самая темная была бесхвостой.
Лесник Саша Тюкачев, человек лет тридцати, высокий, худой, со светлыми прямыми волосами, висящими с висков и на шее косичками, очень заинтересовался моей работой, просил научить его делать чучела и с восторгом рассматривал цветные картинки с изображением птиц в полевом определителе. Он радовался, узнавая знакомые виды птиц, а я с благодарностью записывал их местные названия.
Увлекшись, Саша перешел к охотничьим рассказам и говорил до поздней ночи, пока, сидя за столом, я не начал ронять на грудь голову и вздрагивать, внезапно проснувшись. Истории его каждая в отдельности были весьма занимательны, удивительны, но их у Саши слишком много. Не верить этим рассказам я не мог, ибо наблюдал молодого лесника в его лесу и видел, как хорошо знает он лесных обитателей, ведет им учет, читает по следам их жизнь. Когда мы только добирались сюда и шли напрямик, почти без тропы, моховыми болотами с редкими хилыми сосенками и обильной водой подо мхом, то сочно-зеленым, то старым и рыжим, словно ржавым, я понял, что Саша хозяин этого леса.
— О... этого я знаю, — задерживался он на минутку возле разваленного, безжалостно развороченного муравейника, — этот пришлый. Вот он, гляньте, — напевал он своим архангелогородским говорком, который не сразу и поймешь, — как придет, так обязательно напакостит.
И я глядел на остатки муравейника и разлапистые медвежьи следы, хорошо отпечатавшиеся на грязи возле ручья.
Останавливался Саша иногда и у лосиного помета, часто встречавшегося между кочек, на которых держались прошлогодние ягоды клюквы. Лосиными шариками были усыпаны и поднявшиеся над ними темно-зеленые овальные и жесткие листья брусники, и тянущиеся вверх стебельки черники с распускающимися светло-зелеными отростками. Лесник хмыкал, что-то бормотал и потом сказал:
— Снова надо учет лосей проводить. Без снега это трудно. Своих я знаю, а эти недавно пришли из соседнего района.
— Отстреливать приходится? — поинтересовался я
— Обязательно. Плановых я уже больше сотни добыл. А куницы, лисицы и белки — не сосчитать. Главное — точный учет. Надо знать, сколько у меня лисьих нор или куницы. А тут я еще енотовидную собаку обнаружил. Думал, барсук, а у него черная полоса на морде как маска. Никто у нас раньше такого не видел.
Поутру мы разошлись в разные стороны. Саше надо было вернуться в деревню, а я пошел искать белокрылых клестов. Уходя, он сказал:
— Будете стрелять, на выстрелы Женька придет. Он сейчас вздымщиком, смолу собирает и живет в вагончике. Не больше версты отсюда. Услышит — придет выпить. Пока не нальете, не уйдет.
— Что за человек этот Женька? — поинтересовался я.
— Так... Несчастный человек. Отелепыш[2]. Работать не любит, сидел два раза. Обмануть, соврать — ничего не стоит. Тронуть — не тронет... Выпьет и уйдет.
Меня интересовали белокрылые клесты. Странные птицы, они могут гнездиться и выводить птенцов зимой — в декабре, январе, феврале. Но встречали слетков этих клестов и летом. В биологии белокрылого клеста, гнездящегося у нас на Севере и на Востоке, много еще неясного.
Войдя поглубже в лес, я присел на поваленное дерево, возле которого росли сильно и нежно пахнущие кустики багульника. На его хлыстиках, рядом с едва распустившимися длинными листочками, сидели уже сиреневые четырехлепестковые цветики. А вокруг неистовствовали рябчики. Тетеревов в этих краях почти не осталось, потравили на полях. Саша говорил, что глухарей теперь больше, чем тетеревов. И действительно, не слыхать тетеревиного бормотания. Лет десять назад оно плыло над лесом, разносилось по полянам и лугам и было самым, пожалуй, характерным признаком весны северного леса. Токующих тетеревов слышно далеко, это не глухари. Теперь же слышишь только тихий и немного грустный посвист рябчиков.
Я достал манок и посвистел рябчиком — негромко и тонко. И сейчас же на соседнюю ель сел беспокойный петушок. Еще посвистел. Рябчик вспорхнул и опустился возле моих ног. В поисках соперника он стал бегать вокруг меня, распушив хвост, смешно надуваясь и сердясь. Тут я пошевелился, и он упорхнул.
К обеду я добыл четырех клестов, все они оказались птицами взрослыми. Опустив последнего клеста в газетный кулечек, я пошел к избушке. На пороге сидел парень лет тридцати, небритый, одетый в грязную промасленную штормовку. На голове кепочка с крохотным козырьком, на ногах — резиновые сапоги с завернутым верхом голенищ.
— Рябчиков стреляешь? — поднялся он. — Здоро́во.
— Привет. Зачем рябчиков? Рябчиков весной стрелять нельзя. Я маленьких птичек добываю для музея. — вытряхнув из кулечка клеста, я протянул его на ладони: — Вот.
Но он только скользнул взглядом по красному самцу клеста с его удивительным загнутым и перекрещенным клювом. Глаза у парня не стояли на месте, они беспокойно ощупывали мое ружье, рюкзак, бегали по земле, по небу.
— Для музея, значит, — произнес он утвердительно и как бы с одобрением.
Я зашел в избушку, он за мной. Сев за стол, я разложил инструмент для снятия шкурок, дневник записи наблюдений и приступил к работе. Привыкнув к тому, что люди всегда с интересом наблюдают за тем, как снимаются шкурки с птиц и как изготавливаются их тушки — те же чучела, только лежащие на спинке, я увидел полное равнодушие к этому моего гостя. Он смотрел в открытую дверь, иногда пробегал глазами по углам и полкам избушки, но не смотрел на то, чем я занимался.
— Вы смолу собираете? — завел я разговор.
— Ага. Вздымщиком я.
— А куда эта смола идет? Что из нее делают?
— Канифоль, — ответил он, — и еще чего-то. Не знаю.
— Но это же временная работа? А зимой что делаете?
— Истопником в школе.
Разговор не клеился. Женя поерзал на лавке, держась за нее двумя руками, и спросил:
— Выпить у тебя есть?
— Есть.
Достав ополовиненную вчера за знакомство и встречу бутылку водки, я открыл банку килек в томате, порезал хлеба на уголке стола и налил ему стакан до краев.
— А себе? — спросил он резко. Дерганый какой-то. Нет в нем той основательности и спокойствия северянина, как у Саши.
— Я сейчас не хочу, мне работать надо, вы уж извините.
Вздымщик опрокинул в себя стакан не сразу. Он несколько раз передвинул его, пожевал кусочек хлеба, ковырнул вилкой кильку и вроде бы на стакан не смотрел. Однако было заметно, что он видит его боковым зрением. Налитая водка притягивала, как будто от стакана шли к Женьке невидимые нити. Наконец он протянул к нему руку и выпил не отрываясь.
Сразу опьянел. Речь его стала состоять из одних матерных слов, а говорил он сквозь зубы, озлобленно и с превосходством:
— Сашка дурак, настоящей жизни не знает. Копытит, копытит, а что имеет?
— У него семья большая, трое детей. У вас есть семья?
— А на кой она? Мне давай свободу! Бичевал на Чукотке — лучше не надо. Всех в гробу... Зря вернулся. А Сашке век свободы не видать. Несчастный мужик, баба над ним стоит. Налей еще! — уже не попросил, а потребовал он.
Я вылил в стакан остатки водки. Женька выпил и тут же, не закусив, вышел, бросив на меня взгляд, полный злобы и презрения. С его уходом я почувствовал облегчение. Водка явно пробуждала в нем агрессивность.