Владимир Амлинский - Оправдан будет каждый час...
Все же отец решил оставить его одного, так показалось ему правильнее.
Через минуту вошел отец, принес выстиранную сырую фуфайку. Рудя надел ее, снял галстук, положил на письменный стол и ушел.
Отец продолжал свою работу, а через неделю его обокрали.
Он был потрясен и тем, что пропали бесценные, невосполнимые материалы его научной работы, тем особенно, что сделал это человек, которому отец неожиданно доверился, с которым, казалось, нашел нормальный, человеческий язык.
Отец вызвал весь отряд, пришел начальник трудкоммуны, каждого персонально спрашивали: ты сделал?
И так по алфавиту. И каждый отвечал: нет, не я.
Дошла очередь до Руди.
Отец спросил медленно, раздельно… посмотрел на него, давая возможность использовать последний шанс, открыто, при всех сознаться.
Тог выдержал взгляд и, не отводя глаз, твердо сказал:
— Нет, не я.
Впоследствии друзья отца советовали оставить эту проклятую трудкоммуну: зачем она ему? Он серьезный, перспективный ученый и вдруг завяз с «блатными». Был момент, когда отец и сам готов был покончить с этим. Но что-то ему мешало, не давало уйти отсюда. Трудно и жалко было бросить то чему отданы силы, время, надежды. Да и непонятным образом привязался он к этим темным, наглым ненадежным пацанам. Всю свою жизнь он с кем-то возился и кого-то воспитывал.
Вот почему, когда он стал заведующим кафедрой общей биологии в одном из московских вузов, он так много «возился» не только с одаренными, но и с теми, у кого ничего не получалось, кто не верил в себя.
А в молодые свои годы пытался соединить вроде бы несоединимое, проблемы эволюционной теории в биологии и проблемы эволюции человеческого сознания, пробуждение этого сознания в неразвитых молодых людях, инстинктивно сопротивляющихся проблескам этого самого сознания в себе, по сути дела, ничего не знающих о детстве и о молодости.
Искали книги. Занимался этим следователь, ведь нехорошо получилось: обокрали общественного воспитателя, человека, безвозмездно отдававшего короткие часы свободного времени неблагодарной шпане. Да и сами ребята чувствовали себя скверно. Рудя, Рудольф, он же Мотыль, он же обыкновеннейший Ванька Канавкин, почему-то стыдившийся своего такого простого имени и такой обыкновенной фамилии в эпоху красивых, удивительных современных имен типа Марс, Электрон, Планетарий, на худой конец,— Рудольф исчез бесследно.
Над трудкоммуной шефствовало Общество политкаторжан. Здесь отец познакомился с семьей моего деда Василия Анисимовича Анисимова, депутата второй Государственной думы, делегата лондонского съезда РСДРП, много лет просидевшего в царских тюрьмах и на каторгах, в Петропавловской тюрьме, в Александровском централе в Иркутске, на поселении в Сибири. Дед был активным деятелем Общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев. А в те дни дед только что вернулся с Дальнего Востока, где он руководил трестом «Дальлес», сейчас в Москве заступил в должность заместителя председателя СНХ и возглавлял трест «Экспортлес», то есть руководил экспортом всего советского леса, одного из главнейших источников валюты в то время.
Юрий Валентинович Трифонов, напечатавший в шестидесятые годы «Отблеск костра», даря его мне, сказал: «Ты должен написать о своем деде. Это твой долг не только перед ним, но, пусть это не звучит громко, перед историей страны и революции. Займись этим… И помни, никто этого не расскажет, потому что история у каждого из нас — в жилах, в крови».
Я пока не написал этой книги, хотя есть очень много документов и материалов, в том числе и письма деда из ссылки к Ленину в Париж. Дед существовал в том же, что и отец, магнитном поле пространства истории. Но он дальше от меня, я почти не застал его, а отца я не то что помню, я ощущаю почти каждый шаг, хотя убежден — и о нем я много не знаю. И отец для меня не только мой отец, но часть поколения — говоря нелюбимым мной с детства языком учебников, его представитель. Это поколение я застал, его зрелость и старость — мое детство и мое взросление.
Судьба же деда начиналась в прошлом веке. В Государственную думу его избрали в Саратовской губернии. Когда он возвращался на родину, на Волгу, его встретили восторженно, несли на руках как «защитника обездоленных и неимущих». Сын священника, он защищал там интересы русских крестьян и пастухов-чувашей. Я читал его речи, острые, бескомпромиссные. Потом возникает знаменитое думское дело социал-демократов. Василий Анисимов (партийная кличка — Старик) получает приговор, попадает в Петропавловскую крепость, затем в страшный, известный на всю Россию Александровский централ, потом в ссылку.
Из ссылки дед написал Ленину в Париж большое письмо и получил ответ. Письма деда к Ленину остались в архивах Института марксизма-ленинизма, выдержки вошли в книгу «Ленин во Франции». К сожалению, ответное письмо Ленина не сохранилось.
В 1917 году Василий Анисимов был товарищем председателя Петроградского Совета. В двадцатые годы он вновь возвращается в Сибирь, на Дальний Восток, входит в состав правительства Дальневосточной Республики (ДВР). Здесь решается важный для самого существования России вопрос о судьбе Дальнего Востока, решается драматически. Часть правительства хочет автономии, говоря упрощенно, это означает зависимость, а в дальнейшем и прямое подчинение Японии. Другая часть борется против автономии исконно русских земель. Один из активнейших деятелей этой группы в правительстве ДВР — Василий Анисимович Анисимов. Они побеждают.
Потом он на государственной работе в Сибири, на Дальнем Востоке, в Москве, в Совете Народного Хозяйства, читает лекции в Промышленной академии, работает в Обществе политкаторжан и ссыльнопоселенцев.
Общество построило в Машковом переулке большой, хороший по тем временам дом. Туда переселились немолодые люди, прошедшие действительно огонь, воду и медные трубы.
Я нашел в Петропавловке ту камеру, где сидел мой дед. Конечно, государственная жестокость имела и более яркие, более чудовищные проявления… Но эти ужасали: холодная, сырая, почти без источника света одиночка. Здесь находился он не один месяц, прежде чем этапом отправился в Иркутск, в одиночку Александровского централа. Здесь началось у него тяжелое легочное заболевание. И в Петропавловке, и в Александровском централе дед старался преодолеть сумрачную, беспросветную тяжесть, тусклость, недвижность долгих дней без общения с людьми, неопределенность. Окончательный приговор еще не был вынесен, здесь писал он свои заметки о крестьянском движении Саратовской губернии, здесь по старому английскому словарю начал заниматься языком, которым впоследствии владел в совершенстве… Деда своего я не помню. Какие-то смутные детские образы возникают: вот старик, склонившийся над квадратом высокой детской кроватки, я плачу, а он что-то успокаивающе шепчет и осторожно подносит к моему недоверчивому рту ложку с манной кашей… Почему, собственно, старик? Может, это все смешалось в моей памяти: его партийная кличка и его возраст, конечно, он казался мне глубоким, глубоким стариком — на самом же деле ему не было шестидесяти. Те люди, которые знали Василия Анисимова и с которыми мне удалось поговорить о нем, единодушно утверждали, что он был человек редкого бесстрашия, всегда готовый помочь, немногословный, очень сдержанный. Один счастливчик, вернувшийся в сороковых годах из мест не столь отдаленных, в течение двух или трех месяцев был рядом с ним, рассказал, что Старик помог ему выжить.
Когда-то я задумывал написать сценарий о деде, о его ссылке, переписке с Лениным, о борьбе в ДВР. Я разговаривал с Михаилом Ильичом Роммом, который в то время был творческим руководителем одного из объединений «Мосфильма». Услышав фамилию деда, он всплеснул руками и воскликнул:
— Мой отец, Илья Максимович Ромм, прекрасно знал вашего деда! Его имя я слышал в молодости, они ведь неоднократно встречались на Дальнем Востоке… Кажется, у него был брат, профессор лингвистики и русского языка, по учебнику которого и я учился.
— Да, у деда был брат, только он взял себе другую фамилию, ибо фамилия деда была крамольна. Петр Афанасьев. Вы, наверное, учились по учебнику русского языка Афанасьева?
— Да, да, да,— повторил Ромм.— Все это было, было, и я не раз приходил с отцом в дом в Машковом. Конечно, у моего отца и вашего деда на многое были разные взгляды. В некоторых вопросах они считались даже противниками. Но они были идейные люди. Да, да, идейные люди,— произнес он с нажимом.— Уверяю вас, друг мой, идейные люди могут даже ненавидеть друг друга, но они уважают друг друга, потому что не корысть их ведет, а призвание, которое может быть сильнее их самих. Я снял когда-то две картины о Ленине, вы, возможно, видели (тут он, конечно, немножко слукавил: как же я мог не видеть, ведь эти фильмы были киноазбукой нашего детства!). Так вот, я многие материалы изучил, голоса многих услышал… и я чувствовал, они думают не совсем так, как я, другое время, другая психология. В них гораздо больше нетерпимости, чем в людях моего поколения, но ни грана расчета, ни грана честолюбия. Лучшие из них — безусловно идейные люди. Конечно, для меня главным был Ленин, но его не понять без тех, кто шел за ним, и даже без тех, кто, идя за ним, спорил и не соглашался.— Помолчав, он добавил: — Сейчас, наверное, я сделал бы иначе, чем тогда… Но и тогда я делал искренне.