Джорджо Бассани - В стенах города. Пять феррарских историй
Бедный малый, бубнивший что-то на своем диалекте и сопевший над плитой, показывая солнцу упрямые лопатки; он настолько твердо решил никого не слушать — ему-то какое дело, главное, чтобы была работа, остальное его не волнует, — и так велико было его недоверие в отношении всех и вся, что, когда кто-то коснулся его лодыжки («Джео Йош?» — с усмешкой произнес в это время чей-то голос), он, вздрогнув, резко обернулся.
Перед ним стоял низкий, коренастый человек в надвинутой до ушей странной меховой шапке. Ну и толстяк! Казалось, он распух от воды, будто утопленник. Однако этого типа можно было не опасаться, раз он, явно чтобы завоевать его симпатию, тихо посмеивался.
Затем, уже без тени улыбки, он указал рукой на плиту за его спиной.
— Джео Йош? — повторил он.
Потом человек снова усмехнулся. Но тотчас же, словно смутившись и пересыпая речь постоянными «пожалуйста» на немецкий манер (он выражался с изяществом салонного собеседника, и Аристиде Подетти — именно к нему обращался незнакомец — внимал ему, разинув рот), заявил, что ему жаль, «поверьте мне», испортить все своим появлением, которое, как он был готов признать, имело все признаки форменного «gaffe»[17]. Да-да, вздохнул он, плиту придется переделывать — ввиду того что Джео Йош (а на плите значилось и его имя) стоит перед ними собственной персоной. Разве только, добавил он тут же, оглядываясь по сторонам голубыми глазами, — разве только затеявшая ритуальные мероприятия комиссия, приняв случившееся как знак судьбы, не решит полностью отказаться от идеи с памятной доской, которая — тут он хмыкнул, — будучи расположена в столь людном месте, хоть и имеет то преимущество, что не останется незамеченной, но все же заслуживает порицания в силу того, что неподобающим образом исказит столь скромный, столь безыскусный фасад «нашего старого, дорогого Храма»: одна из немногих оставшихся, благодарение Богу, такими же, «как раньше», вещей, которые еще можно отыскать в Ферраре.
— Словно бы вас, — сказал он в заключение, — с вашим лицом, с вашими руками заставили облачиться в смокинг.
Говоря так, он вытянул вперед свои руки, мозолистые превыше всякого воображения; на тыльной, неестественной белизны стороне был прекрасно различим лагерный номер, выколотый на мягкой, словно вареной коже чуть выше правого запястья: буква «J» и следом за ней пять цифр.
IIВот так, бледным и опухшим, словно восстав из морских глубин (его глаза, водянисто-голубого цвета, глядели от опор лесов снизу вверх, холодно, но совсем не с угрозой, а скорее с иронией и даже как будто с любопытством), Джео Йош вернулся в Феррару.
Этот человек возвращался столь издалёка: из гораздо более дальних далей, нежели предполагала география. Он вернулся, когда никто его уже не ждал. Что ему было нужно теперь?
Чтобы с должной рассудительностью ответить на подобный вопрос, возможно, требовались иные времена и в особенности иной город.
В любом случае требовались люди, менее напуганные, чем те небезызвестные синьоры, на которых как прежде, так и сейчас равнялось местное общественное мнение (цвет общества, состоящий, как водится, из авторитетных специалистов, адвокатов, врачей, инженеров, крупных торговцев, богатых землевладельцев; если перечислить всех по именам, выходит не больше трех десятков): всё люди, которые, входя до июля 1943 года в то, что можно в широком смысле слова именовать правящим городским классом, и будучи вынуждены после сентября того же года «примкнуть» к покойной Республике Сало, вот уже три месяца только и чуяли повсюду, что всевозможные козни и ловушки.
Это так, приходилось им признать: они получили билет, пресловутый билет Республики Сало. Но ведь взяли они его из гражданского долга, исключительно из любви к Родине. И не раньше рокового для феррарцев дня 15 декабря 1943 года, после которого по всей Италии цепной реакцией разгорелась братоубийственная война.
Но, возвращаясь к Йошу-младшему, продолжали они, поднимая голову и выпячивая грудь под пиджаком, в петлицу которого, за неимением каких-либо других отличительных знаков, некоторые вдели первую попавшуюся под руку медаль, — какой смысл крылся в этом его навязчивом желании носить на голове, несмотря на августовскую жару, меховую шапку? И в этих его постоянных ухмылках? Вместо того чтобы вести себя подобным образом, объяснил бы лучше, с чего это он такой толстый. Поскольку о голодном отеке тут никто не слыхивал (ясно, что речь шла о вранье, со всей вероятностью им же, главным заинтересованным лицом, и распространяемом!), его полнота могла означать две вещи: или в немецких концлагерях не было такого голода, как утверждала пропаганда, или ему удалось, кто знает какой ценою, добиться для себя особого обращения. Так что пусть он уж попритихнет и перестанет досаждать собой. Кто ищет соломинку в чужом глазу, пусть лучше позаботится о небезызвестном бревне, и так далее.
И что сказать о тех других — по правде сказать, таких было меньшинство, — что заперлись в домах, настороженно прислушиваясь к малейшим доносящимся извне звукам, являя собой квинтэссенцию страха и ненависти?
Среди последних был тот, кто, повязав через плечо трехцветную ленту, вызвался председательствовать на публичных распродажах конфискованного у еврейской общины имущества, включая утварь — серебряные светильники и прочее — двух синагог храма на улице Мадзини, одной немецкого, второй итальянского обряда; и тот, кто, нахлобучив на седины мрачный головной убор Черных бригад, работал судьей в чрезвычайном трибунале[18] на счету которого был не один смертный приговор, — в целом, как правило, уважаемые граждане, прежде, возможно, никогда особенно не проявлявшие признаков интереса к политике, напротив, в большинстве случаев ведшие тихую, спокойную жизнь, посвященную семье, карьере, научным занятиям… Так вот, теперь эти люди немало боялись за себя, не на шутку опасаясь, что их вдруг призовут платить, возможно собственной жизнью, за их деяния; и даже если Джео Йош не жаждал ничего иного, как жить, как вновь начать жить, даже в столь простом, столь элементарном желании они видели чуть ли не личную угрозу. Мысль о том, что однажды ночью за кем-то из них могут прийти «красные» и без лишнего шума увезти на расправу куда-нибудь за город, — эта мучительная мысль держала их в постоянной тревоге. Выйти сухими из воды, как-то выкрутиться. Они должны были суметь это сделать. Любой ценой.
Хоть бы он, этот убогий, фыркали они, перестал мозолить глаза, уехал из Феррары!
Безразличный к тому факту, что партизаны, сменившие штаб Черной бригады, использовали дом на улице Кампофранко, все еще записанный за его отцом и, следовательно, теперь принадлежащий ему и только ему, как казарму и тюрьму, Йош довольствовался тем, что расхаживал окрест с не обещающим ничего доброго выражением на лице — с очевидной целью подлить масла в огонь негодования тех, кто рано или поздно заставит заплатить по счетам всех его должников. Во всяком случае, было возмутительно, что новые власти, не поведя бровью, принимали подобное положение вещей. Бесполезно апеллировать к префекту доктору Герцену, поставленному на пост на следующий день после так называемого «Освобождения» тем самым КНО[19], подпольным председателем которого он стал после событий пятнадцатого декабря сорок третьего, — если правда (а это правда), что в занявшем помещения замка подведомственном ему учреждении во время особых секретных заседаний по ночам постоянно обновлялись проскрипционные списки. О да, они хорошо его знают, этого типа, который не пикнул, когда в тридцать девятом его как ни в чем не бывало вышвырнули с обувной фабрики в паре километров от города в сторону Болоньи, примерно в районе Кьезуол-дель-Фоссо, которой он тогда владел и лично управлял и которая позднее, во время войны, превратилась в груду развалин! С этой своей залысиной доброго отца семейства, с этой своей вечной, обнажающей золотые зубы улыбкой, с этими толстыми стеклами в черепашьей оправе, он имел безобидный вид (если не считать жесткой, прямой как палка спины, казалось привинченной к сиденью велосипеда, с которым он не расставался, — его силуэт так гармонировал со звучанием онемеченной еврейской фамилии), отличающий всех всерьез опасных людей. А архиепископская курия? А английская администрация? Не стало ли прискорбным веянием времени то, что даже от них в ответ нельзя получить ничего, кроме сокрушенных сочувственных вздохов или того хуже — то ли насмешливых, то ли смущенных улыбочек?
Когда правит страх или ненависть, разум безмолвствует. А ведь пожелай они хоть чуточку дать себе труд понять то, что происходило в душе Джео Йоша, в сущности, достаточно было бы вернуться к моменту его первого, неожиданного появления на улице Мадзини, у входа в иудейский храм.