Григорий Ряжский - Четыре Любови
К концу девяносто седьмого года Люба завершила, наконец, фундаментальное исследование о частных московских коллекциях и передала рукопись в издательство. Два с лишним года ушло у нее на архивы. Днями она просиживала в тесных архивных комнатках, выискивая уникальные данные на тему истории собирательства живописи и антиквариата московскими купцами и интеллигентами. Не вылезала из архивов Третьяковки, Бахрушинского музея театрального искусства, дважды в неделю моталась в Архив литературы и искусства в самый конец Москвы, на Флотскую улицу. Материал получился потрясающий: с огромным справочным аппаратом, интереснейшими биографиями и судьбами московских коллекционеров. Лев Ильич был в восторге от успехов супруги.
— Люб, я тобой горжусь больше, чем всеми Казарновскими и Дурново с Мурзилкой вместе, — сказал он ей, — туда б еще, в книжку твою, бабаню нашу зачислить, как брильянтового коллекционера, специализирующегося на современном драматическом искусстве. Жаль вот только, что коллекцию никто не видел.
— Ничего страшного, — улыбнулась Люба, — скоро Геник вернется, в очередной раз в любви ей признается и наверняка будет допущен. А нам потом расскажет, что видел…
Любаша продолжала появляться в доме регулярно, но сперва становилась добычей Любовь Львовны. Она, конечно, не могла заменить ей новомосковского узника, и так, как с Генькой, об искусстве ей поговорить было теперь совершенно не с кем, но тем не менее, для того чтобы выговориться, как все здесь хотят от нее поскорее избавиться и желают ее скорейшей смерти, она подходила. Любаша, опустив глаза, выслушивала старухины причитания, произносила необходимые утешительные слова, всегда одни и те же — на другие у нее просто не хватало фантазии — и, обняв бывшую свекровь, возвращалась к Любе. Ни поначалу, ни впоследствии они никогда не обсуждали Любашины визиты в спальню Дурново. И договариваться об этом им тоже не было нужды.
В день, когда Любина книга вышла в свет, из тюрьмы, отбыв срок день в день, вернулся Генрих. Любовь Львовна нервничала с утра. В этот день она позволила себе неслыханную роскошь: самолично испекла двенадцатислойный «Наполеон», пропитав каждый лист ромом, причем не вместе, а отдельно. Затем заждавшаяся вдова густо проложила листы заварным кремом и собрала все в торт, присыпав сверху измельченной тортовой крошкой из листовых обломков.
— Старинный рецепт семьи Дурново! — сообщила она в этот день каждому в очередь, включая Любу Маленькую. — Фамильный состав! «Наполеон» Дурново! — «Наполеон» она произнесла с французским прононсом, в нос.
Маленькая внимательно выслушала бабкину похвальбу, сосредоточенно похлопала глазами и, демонстрируя наивную заинтересованность, спросила:
— Скажите, пожалуйста, бабанечка, а что, ваши Дурново тогда служили у господ настоящими крепостными кондитерами?
Испортить праздник ей все равно не удалось. Геник явился на «Аэропорт» так, будто выскочил полчаса назад за сигаретами: в том же возрасте и весе, в той же куртке, с запахом того же лосьона на выбритой физиономии и с той же игриво-грустной ухмылкой на устах. Он снял куртку и пристроил ее на привычное место, напротив царицыной спальни.
— Привет, котенок! — бросил он Любе Маленькой, обнял ее за талию и прижался щекой к дочкиной щеке. — Как ты тут у меня?
Маленькая не отстранилась, но и не бросилась на шею к отцу:
— Я нормально, только не говори, что я выросла.
Генрих отпустил дочь:
— Я другое хотел сказать — я тогда был против гэкачепистов, но не успел ответить.
— А я тебя стукнуть не успела вовремя, — ответила Маленькая. — Упустила! — Оба засмеялись.
С Левой и Любой он поцеловался по очереди, спокойно и без слюней.
— Что теперь? — спросил Лев Ильич, когда они прошли в гостиную…
— Теперь-то? — задумчиво переспросил Генька.
— А теперь вот что!!! — громко, почти в крик раздался голос хозяйки «Аэропорта»: — С возвращением, Генечка!
На пороге гостиной стояла Любовь Львовна с мельхиоровым подносом в руках. На подносе во всю дворянскую могучесть возвышался «Наполеон» Дурново, изготовленный лично наследницей столбовых дворян по старинному рецепту. Из него вверх торчали шесть зажженных восковых свечей — по количеству отбытых художником лет. Глаза старухины полыхали нездешним, неписательским огнем. Сквозь морщинистые щеки пробивался слабый румянец. На левом мизинце наследницы висел огромный брильянтовый камень, сверкающий в свете люстры поочередно синим, желтым и прозрачным. Казалось, еще чуть-чуть, и ведьма взмоет над «Аэропортом» и с гиканьем унесется в свою дворянскую вольнолюбивую неизвестность, оставив присутствующих разбираться один на один с никудышным настоящим. Все замерли…
— Вот это баба Люба… — пораженно протянула Маленькая. — Вот это я понимаю!
Впервые это «баба Люба» проскочило мимо Любови Львовны так, что не зацепило даже малым краем обиды. Впервые это «баба Люба» выскочило из Маленькой так, что сказано было ею без малейшего желания обидным этим зацепить.
— Дуй!!! — с полными восхищения и любви глазами громко приказала ведьма. — Дуй, любовь моя!
Генрих, не отрывая от старухи глаз, приблизился к «Наполеону» Дурново, набрал полную грудь воздуха, сплющил по-верблюжьи губы и что есть сил выпустил воздух наружу. Выпустил с таким тюремным энтузиазмом, что вылетевшим потоком сорвало часть крошевой обсыпки и бросило ее в лицо хозяйке дворянского бала.
— У-р-р-р-а-а-а! — завопила счастливая старуха, не обращая внимания на обсыпанное лицо. — Генечка вернулся! Домой вернулся!..
Чай сели пить по-семейному: с тортом в центре и хозяйкой во главе стола. Торт действительно оказался шикарным на вкус, и на этот раз все обошлось как нельзя лучше: без взаимных намеков, провокаций, подковырок и неумело скрываемых признаков нетерпимости ни с той, ни с другой, ни тем более с третьей из существующих сторон. Еще перед тем как разложить «Наполеон» по тарелкам, один большой кусок Любовь Львовна сразу отделила в сторону и сказала:
— Любаше.
«Вот он, твою мать, редуктор-то… — подумал, глядя на все это довольный неожиданной встречей Генрих. — Вот она, главная-то шестерня…»
За последние три года ни Глотов, ни грек, ни бессистемно, ни, наоборот, поочередно, — никто из них не залетал ни в Валентиновку, ни на «Аэропорт» даже мимоходом, и Лев Ильич постепенно начал привыкать к своим обездоленным в этой части сновидениям. Разве что на даче за забором у соседей развернулось могучее строительство, с размахом, и потому частое мелькание неподсудного Толика там и сям — до и после разгрузки, перед и по окончании отключения соседской электроэнергии, выше уровня бывшего этажа и ниже балок будущей крыши в перестраиваемой им родительской даче — напоминало Льву Казарновскому о том, что странный род Глотовых продолжается, несмотря на завершившиеся визиты его призрачной родни греческого происхождения. Правду о Толиковом участии в деле посадки Геньки знал только сам Генька, да и то согласно версии нанимателя — непосредственно Толика. Обсуждения деликатной темы прошлого Геник, однако, избегал, уклоняясь каждый раз от прямых Левиных вопросов.
— Все, старик, не прокурорствуй. Ни при чем здесь Толик Глотов. Я знал, какой товар производил и на каких условиях. Давай лучше справку тебе в бассейн нарисуем, полностью за мой счет. Или абонемент. Девчонки там — сплошь киски…
В результате Лева не знал, как реагировать на приветливые кивки из-за забора, посылаемые Казарновским от последнего живого Глотова. На всякий случай он неопределенно растягивал рот в произвольном направлении, чтобы не было с достоверной точностью понятно: рад он приветствию или же, наоборот, чем-то по-соседски недоволен. Но глотовского наследника это, казалось, нисколько не смущало. По большому счету, с учетом так и не выясненного до конца криминального диагноза, Льва Ильича тоже не смущало. До тех пор пока он не обнаружил падчерицу, увлеченно беседующую с Толиком через проем в заборе на удаленной части территории, совсем не рядом с соседским строительством. На Маленькой был довольно смелый купальник с высокими бедрами, при этом бретельки у него были спущены, что обеспечивало наблюдателю непреднамеренное подглядывание… Маленькая мимоходом поправила одну из бретелек, но та тут же съехала обратно, и о ней забыли. Леву перекосило. Кроме того, тревожно загудело паровозом ниже пупка и пару раз толкнуло в направлении ануса. Он знал, что это означало: желание, наложенное на ревность вперемешку с завистью и стыдом. При полной невозможности первого, сомнительном неотцовском праве на второе и непризнании самим собой третьего и четвертого. Он мысленно выругался, но виду не показал…
Грек заявился под утро, и Лева сильно и искренне удивился. За три прошедших неявочных года Грек ни капли не изменился. Лева собрался было ему об этом сообщить, но Грек не дал, поскольку начал первым: