KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Эрик-Эмманюэль Шмитт - Два господина из Брюсселя

Эрик-Эмманюэль Шмитт - Два господина из Брюсселя

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Эрик-Эмманюэль Шмитт, "Два господина из Брюсселя" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Они шли уверенно, будто точно знали, где нас искать.

Дальнейшее я расскажу тебе быстро. Всю жизнь я пытался стереть из памяти эти месяцы, убеждая себя, что их не было в моей жизни.

Нас посадили в грузовик, привезли в Малин, в казарму Доссен, где разместился временный лагерь для евреев. И уже там был голод, бессонница, конфискация того немногого, что мы имели, забитые туалеты, плач женщин, крик детей. И главное — ожидание. Абсурдное ожидание… Каждую минуту мы ждали поезда, которого больше всего боялись. Мы не жили, мы сами не давали себе жить, предвидя худшее. Я пережил это снова, когда твоя мать уходила от нас; врачи сказали мне, что жить ей осталось считаные часы, и я решил не спать; она лежала без сознания и шумно дышала. Поверишь ли? Около трех часов ночи я, измученный, задремал, и разбудила меня тишина! Да, не шум, но тишина, ибо она означала последний вздох Эдит. Сотню раз, не уловив ее дыхания, я в панике вскакивал с кровати.

Ну вот, упорно и тупо, в этом временном лагере мы держались на одном терпении. Еще до этого мы с моими товарищами слышали по английскому радио, что делают с евреями, которых увозят в Польшу. Вокруг нас многие этого не знали, еще больше не хотели знать. Я помалкивал: зачем добавлять ужаса к страху?

А потом настал час моего поезда.

Да, я говорю „мой поезд“, потому что я ждал его, я был к нему готов, то свершалась моя судьба. Когда меня пинками загоняли в вагон для скота эсэсовцы-фламандцы, я лишь спрашивал себя, тот ли это состав, что увез дедушку, бабушку, папу, маму, Риту.

Мне не было страшно. Или я отупел от страха. Я просто больше ничего не чувствовал. Некий разум, более глубокий, чем мой, защищал меня от страданий, погрузив в безразличие.

Поездов было много.

Остановок тоже.

Мы подыхали от жары и жажды, притиснутые друг к другу; ни время, ни пространство нам больше не принадлежали.

Эсэсовцы-немцы вытолкали нас наружу.

Почему здесь, а не где-то еще?

На платформе я познал то, что пережили мои родители: сортировку, отбор, разлуку с теми, кого знаешь. За несколько минут я лишился своих товарищей.

Группа, в которую я попал, долго шла ночью до барака, куда нас всех загнали. Не найдя свободного места на вонючих, кишащих тараканами тюфяках, я присел на корточки спиной к стене и, посасывая щепку, чтобы обмануть голод, задремал.

Мне было пятнадцать лет».

Я прервался, открыл окно и глубоко вдохнул деревенский воздух, в котором запах горящего дерева смешивался с острым душком прелой листвы.

Сэмюэл Хейман вел меня туда, куда я не хотел идти. Куда вряд ли кто захочет по доброй воле…

Смогу ли я выдержать продолжение его рассказа?

Растревоженный, я стал придумывать себе дела, убрал какие-то книги, сложил три рубашки и убедил себя, что чашка чая мне просто необходима. Сбежав на кухню, я сосредоточенно смотрел, как вода покрывается рябью, как она закипает, и, налив ее в чайник, внимательно наблюдал, как чайный пакетик распускает свои бурые щупальца. Когда запахло бергамотом, я выпил чай, смакуя, будто в первый раз.

Успокоенный этим ритуалом, я снова взялся за листки Сэмюэла Хеймана.

«Наутро я проснулся другим, я испытывал недомогание, которое не прошло и в следующие дни: я надеялся.

Смысл моего долготерпения прояснялся…

Я вынес все, потому что хотел найти свою семью. Чему бы меня ни подвергали — нагота, мойка, вши и бритье машинкой, вытатуированный на предплечье номер, помои вместо еды, работа на заводе после изнурительных переходов, — все было не важно, я не давал слабины и рыскал по округе до самых дальних бараков, гонимый уверенностью, что встречу моих родных.

Я расспрашивал заключенных, всех, кого мог. Едва я приближался, они, видя, какой я молодой и крепкий, догадывались, что со мной случилось и даже о чем я хочу их спросить; многие отрицательно качали головой еще прежде, чем я называл фамилию своих родителей. Те из нас, кому посчастливилось не попасть в газовую камеру, становились рабочей скотиной и выдерживали не больше полугода. Не было никаких шансов, что мама, папа, дедушка, бабушка или Рита остались в живых.

Мое прозрение имело неожиданный эффект: я поднял голову и решил, что выстою, что бы ни случилось. Да, пусть они умерли, пусть приняли смертную муку, я останусь в живых. Это был долг. Мой долг перед ними. Рита навсегда подарила мне эту участь — выжить.

Моя сестра этого хотела, я знал теперь, что избран и никогда не буду жертвой. Рита рисковала ради меня. Может быть, даже пожертвовала собой… Если я умру — это она как будто умрет во второй раз.

И я стал выживать.

Увы, я жил в мире, где решимости не было места. Лагерное начальство, задавшись целью превратить нас в скотину, ломало всякое проявление воли. Все, что осталось в нас человеческого, Освенцим у нас отнимал: прибыв сюда, мы уже лишились дома, социального статуса, денег, если они у нас были; здесь мы потеряли также имена, одежду, волосы, остались голыми — голыми даже в нашей лагерной униформе, это ведь тоже нагота, — сведенными к вытатуированному номеру, безропотными орудиями труда, подопытными свинками для врачей. Я стал скотом, вещью в руках высшей расы, нацистов, присвоивших себе право распоряжаться мной, как им заблагорассудится.

Поначалу я имел легкомыслие думать, что все это — приключение; помню даже, что, оградившись защитным барьером иронии, отмечал этапы своей деградации. Еще жило сознание — сознание упрямого подростка, который верил в жизнь, который решил, что будет жить, даже преодолев тяжелейшие испытания.

Но от изнурения, побоев, пыток я слабел. Слишком много боли.

Как положить конец унижениям и не страдать от них? Убедив себя, что не заслуживаешь иной участи, чем та, которую тебе предназначили; согласившись быть тем, кого хотят из тебя сделать, быть хуже свиньи, куском дерьма; короче — отрекшись от своего внутреннего мира. Через пять месяцев защитные барьеры разума рухнули; я был лишь телом, которое мерзло, ногами в кровоточащих ссадинах, животом, скрученным от голода, задом, измученным бесконечными поносами, ослабшими мускулами, больше мне не повиновавшимися. А порой я покидал и свое тело: тогда я был холодом, тогда я был голодом, тогда я был болью.

Моему плану выживания пришел конец; только древний животный инстинкт, не зависящий ни от воли, ни от силы духа, поддерживал во мне жизнь. Я пресмыкался. Дрался за ломоть хлеба. Слушался „капо“, чтобы избежать побоев. Агония одного из наших больше не печалила меня, я лишь обыскивал умирающего на предмет спрятанной еды или какой-нибудь вещи, которую можно было выменять. Во время долгих маршей на завод и обратно я перешагивал через трупы без малейшего сострадания; глаза мои были сухи и пусты, как у мертвых; не время было плакать. Если мне случалось узнать мертвеца в лицо, я ему завидовал: вот холодное тело, которому больше не холодно.

Да, ибо в ту польскую осень, сумрачную и ветреную, уже повеяло ледяным дыханием зимы. Однажды утром меня так трясло, что, увидев над трубами вдали черный дым и пепел, о происхождении которых нетрудно было догадаться, я представил себе, как хорошо, как тепло и вольготно там, в печи. Да-да, я мечтал сгореть — так мне было холодно. Языки пламени лижут мое тело. Ласкают его. Благодатный огонь. Я больше не стучу зубами. Какое сладостное тепло…»

Я во второй раз отложил листки Сэмюэла Хеймана. Чувство вины душило меня, я был виноват в том, что читал эту исповедь до Миранды, виноват в том, что общался с Сэмюэлом Хейманом, ничего не зная о пережитых им муках. Каким же я, должно быть, казался ему глупым, поверхностным…

Прервав чтение, я посмотрел на старую фотографию, лежавшую в конверте, и узнал ее: это был тот самый снимок, о котором говорил Франсуа Бастьен в собачьем питомнике. У ограды из колючей проволоки стоял тощий как скелет подросток в лагерной униформе и с ним собака, у которой можно было пересчитать все ребра. Мальчик походил на Сэмюэла Хеймана, во всяком случае, именно таким можно было представить Сэмюэла Хеймана, юного и оголодавшего; босерон же был точной копией того Аргоса, которого я знал. Уже было видно полное согласие хозяина и собаки: оба испытывали неловкость перед объективом, но улыбались ему. Кто кому подражал? Пес хозяину? Хозяин псу? Кем и когда был сделан этот снимок?

Решительно, мне надо было дочитать текст до конца.

«Теперь, Миранда, я подхожу к главному, что позволит тебе понять, с каким отцом ты жила.

Это было в январе, в начале 1945 года. Никакие отголоски боев не долетали до нас, мы не знали, продвигаются ли американцы вперед после высадки в Нормандии, идут ли русские к нам или отступают; мы вязли в снегу, переживая зиму, казавшуюся нам вечной.

Я понимал, что слабею, и еще отчетливее видел это на Петере, фламандце, одновременно со мной прибывшем в Освенцим. Этот высокий крепкий парень с великолепными зубами превратился в тощего крысенка на хрупких лапках, лицо его посерело, черты заострились, глаза запали. Он служил мне зеркалом. Что меня поражало — при изможденном лице зубы остались здоровыми, ослепительно-белыми; часто я смотрел на них украдкой, цепляясь за этот ряд эмалевых „клавиш“, как утопающий за буек, ибо мне думалось, что, когда они выпадут, мы все умрем.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*