Светлана Шенбрунн - Пилюли счастья
Мамин почерк. Почерк важен, особенно для дневника. Угловатый, нервный почерк человека, поставленного в крайние обстоятельства. Но еще не сдавшегося. Еще грезящего яичницей. Почерк — часть личности, ее отпечаток. Человек уходит, а почерк живет, свидетельствует.
Бледнеет, выцветает, но живет. «Я ведь не вздор говорю; я согласен, во всем Петербурге не найдешь такого почерка, как твой почерк…»
Такого, может, и не найдешь, но есть нечто общее для каждой эпохи, нечто позволяющее безошибочно установить место и время. Отчего у них в Петербурге были такие вот великолепно отточенные почерки, а у нас уже совершенно необязательные? Другая система обучения? Новая мода?
Хотя какие сегодня почерки! Сегодня вообще уже нет почерков: эйбиэмовские машинки, компьютерные шрифты, сплошная нивелировка.
Перо не дрожит, и душа не трепещет. И никаких вам черновиков для любопытных потомков. Каждая страница стандартна и непогрешима. Даже если сочинитель сто раз переделывал какую-нибудь фразу — никаких следов. А прежде не то что у летописцев и сочинителей, у каждого писаря имелся свой «стиль». Производственный секрет. «Ускорил перо!»
«26 октября 1941 г.
Антонина Савельевна говорит, что из Киева, Одессы и других мест доходят скверные слухи…»
Да уж, куда сквернее!..
«2 ноября 1941 г.
Хочется зажать уши, закрыть глаза, ничего не слышать, не видеть, не читать. Для меня теперь важно только одно — удержать наш треугольничек: Сережа, я, Ниночка, — Сережа и Ниночка, а я посередке, чтобы они существовали, не исчезли. Только бы с ними все было благополучно, а на большее уже не остается сил. На большее нельзя претендовать. Надеюсь…»
Часть записей сделана чернилами, часть — карандашом, то химическим, то простым. Некоторые страницы потускнели больше других. И тут неравенство. Иногда чернила сменяются карандашом буквально на полуслове — может, писала на уроке, пока студенты решали задачки, а потом продолжала дома. А может, и на другой день. Обстрелы тоже мешали…
«16 ноября 1941 г.
Когда близко падают бомбы, кажется, что сейчас наступит конец, все рухнет. Дом шевелится, как живой, будто хочет бежать от этого всего.
Иногда даже как будто согласна — мгновенная смерть, и все. Чем такая жизнь. Жалко только ребенка. Конечно, нельзя падать духом, нужно держаться, нужно верить в победу, другим труднее…»
«25 ноября 1941 г.
Из ночи в ночь преследует один и тот же сон: будто бы точно знаю, что это вранье, неправда: Бадаевские склады вовсе не сгорели, ничего подобного, все цело, но по какой-то причине нас обманывают, не подпускают к ним, а может, они на территории, оккупированной немцами. Решаюсь пробраться потихоньку, проскользнуть, ползу ночью, как разведчик, по грязи, по снегу, и всегда один и тот же конец: натыкаюсь на колючую проволоку, начинаю подкапываться под нее снизу, ни лопаты с собой, ни ножа, ничего, рою руками, уже просовываю в дыру голову, и в это время на меня кидается огромная собака. Иногда просыпаюсь от ужаса, а иногда продолжаю с ней бороться: пытаюсь задушить, слышу, как она хрипит, но дальше все равно не удается продвинуться. А еще говорят: видеть во сне собаку — обрести друга.
Если бы все эти сны оправдывались, сколько бы друзей уже было!»
«28 ноября 1941 г.
Только бы не пропало окончательно молоко — пока есть хоть какие-то капли, есть надежда, что ребенок выживет. Ведь материнское молоко для него не только питание, но и витамины. С одной стороны, советуют побольше пить, а с другой — предупреждают, что избыток воды в организме ничего не дает, только разжижает кровь. Не знаешь, кому верить…»
«5 декабря 1941 г.
Все время неотступно мучает мысль: почему не сделала запасов? Ведь можно было, можно! Дома у нас всегда что-то хранилось, мама и бабушка заготавливали на зиму соленья, варенья, а помимо этого всегда имелся куль муки, куль крупы. Почему мы стали так беспечны?
Привыкли — со студенческих времен — перебиваться со дня на день, как пташки небесные, по дороге с работы забежишь в магазин, что-то купишь, полкило хлеба, 200 грамм колбасы, к утру, глядишь, все подметено-подъедено, в доме ни крошки, хоть шаром покати. Тонко, звонко и прозрачно. А ведь можно было на чем-то сэкономить, ведь есть продукты, которые могут лежать месяцами, годами, — крупа, сахар, жиры. Непостижимое легкомыслие, непростительная глупость!
Перед самым началом войны купила себе модельные туфли. И еще радовалась, как малое дитя, что достала. Кому они теперь нужны? За них ничего невозможно получить. Ни деньги, ни вещи не имеют никакой цены, разве что золото и драгоценности. Люди умирают, вещи остаются.
Говорят, умерших уже перестали регистрировать — то ли некому, то ли это стало неинтересно. А у меня развилась мания: во время урока — дам учащимся задание, а сама сижу и высчитываю, на сколько дней мне хватило бы двух или трех килограммов муки, если бы в день расходовать по 200 грамм, по 150, по 100. По карточкам теперь дают 125 грамм хлеба. И вот я сижу и думаю: если бы у меня было три кило муки, то по 125 грамм в день…»
125 граммов. Я тоже помню эту цифру: школьное начальство позаботилось отправить нас, первоклассников, в музей на выставку «Ленинград — город-герой». И там очень наглядно демонстрировались эти сто двадцать пять граммов — тощенький темный ломтик. Это, как видно, тоже входило в общую картину героизма — что люди могли обходиться вот этим ломтиком дрянного, несъедобного хлеба да при этом еще трудиться на оборону. На особом стенде приводился состав «муки», из которой этот «хлеб» выпекался: мука ржаная дефектная — 50 процентов. «Дефектная» — прекрасное слово. Как видно, загаженная мышами или какими-нибудь иными вредителями, возможно, даже ядовитая, но другой не было. Не предполагали, конечно, никого ею кормить, потому-то она и уцелела — вне знаменитых Бадаевских складов.
Хранили, может, клей сварить или еще что-нибудь в этом роде.
Большинство моих одноклассниц были либо из числа эвакуированных и вернувшихся в город уже после войны, либо вообще из семей «новых» ленинградцев. Их везли тогда целыми эшелонами — из Пскова, Луги, Старой Руссы (городов сытых, хоть и побывавших под немцами), — им слово «блокада» ничего не говорило.
Еще один ингредиент из состава той же «муки»: отбойная пыль. Пять процентов отбойной пыли… Из чего и как ее отбивали?..
«…Если бы было, допустим, три кило муки, то по 125 грамм это выйдет на 24 дня. Значит, в течение 24 дней можно было бы съедать двойную порцию. А если бы у меня, допустим, было 23 кило муки, то этого количества хватило бы на целых полгода! А ведь это хоть и звучит фантастически, но в принципе не так уж невозможно — заготовить полтора пуда муки. Хотя тот, у кого есть полтора пуда муки, вряд ли станет ограничивать себя 125 граммами. Я тоже при таком богатстве не смогла бы удержаться, наверняка съедала бы больше — грамм по 300–400 в день. Говорят, что столько получают члены райкомов. Но это правильно, так и должно быть, потому что в таких обстоятельствах самое страшное — это полное безвластие и бесконтрольность. Если не будет власти, то разнесут и булочные, и больницы, и ведомственные столовые, и вообще все. Кто-то должен руководить, и этим руководителям требуются силы. Но страшно подумать, что в конечном счете в пустом городе останутся только они…»
«9 декабря 1941 г.
Говорят, Япония напала на Америку. Звучит дико: неужели где-то есть Япония, Америка?.. Есть где-то что-то помимо нашего Ленинграда? Не могу себе представить».
«25 декабря 1941 г.
Говорят, что, как только на Ладоге укрепится лед, наш техникум эвакуируют. Но когда это будет? Каждый прожитый день бесконечен.
Хотя норму хлеба вдруг прибавили: нам, преподавателям, выдают теперь 250 грамм. А я ведь именно об этом и мечтала. Может, это оттого, что столько народу уже умерло и не нуждается больше ни в чем?»
25 декабря — Рождество. Маме это, конечно, было невдомек и абсолютно не важно. Никто не устраивал в блокадном Ленинграде рождественских балов. Тем более, что и Рождество-то не православное, западное.
В России не так уж много католиков. Да и те, наверно, не дураки — все, как один, писались атеистами. Но все-таки интересно: /в те дни в это время… /Ровно сорок пять лет назад.
«3 января 1942 г.
Умерла Екатерина Васильевна. Я пришла домой и застала ее на кухне, она сидела вся застывшая, кажется, не узнала меня. Хотя глаза еще смотрели. Я видела, что для нее все кончено, но все-таки потащила ее зачем-то в больницу, она уже не могла передвигать ноги, а я не могла допустить, чтобы она умерла в моем присутствии без всякой помощи.
Дотащила на собственном горбу, но и в больнице никто ничем не посодействовал. Там она и скончалась. А я пошла обратно и по дороге нашла довольно большую и сухую доску, очевидно, кто-то отодрал от забора, но потерял, может, сил не стало донести. Теперь нужно ее распилить, целиком она в нашу печурку не влезет. Топить необходимо, это и тепло для ребенка, и сухие пеленки. В квартире почти такой же мороз, как на улице, и сутками ничего не сохнет…»