Артур Миллер - Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
— Моя мама… — произнесла она и замолчала, уставившись в пространство.
— Да-да?
Мимолетное упоминание о ее матери напомнило ему, как она однажды впервые открыто призналась в гнетущем ее чувстве вины. Они сидели тогда в Лининой комнате в меблирашке, у окна, выходящего на красивую улицу, засаженную деревьями — листья на них уже совсем распустились — и заполненную шатающимися без дела студентами. Обычный кампус колледжа где-то на Среднем Западе отгораживал их от реального мира, в то время как дома, в Коннектикуте, как сказала она, ее матери приходится каждое утро вставать еще до пяти утра, чтобы с первым трамваем ехать на работу. Восемь часов тяжкого труда в прачечной «Пирлесс Стим»! Ты только представь себе! Благородная Криста Ванецки гладит рубашки посторонних мужчин, чтобы иметь возможность посылать дочери по двадцать долларов в месяц на питание и оплату жилья, при этом категорически запрещая этой дочери работать, а ведь так поступает большинство студентов. Лине приходилось закрывать на это глаза и выдавливать из головы мысли о собственной неполноценности. Чтобы сделать мать счастливой, ей нужно было добиться успеха, успех вылечит все болячки — возможно, это будет работа в сфере социальной психологии в каком-нибудь крупном городском учреждении.
На ней тогда был белый свитер из ангоры. «Ты в этом свитере вся сияешь, прямо как бесплотный дух, особенно в этом безумном освещении», — сказал Клемент. Они отправились погулять, держась за руки, бродили по извилистым тропинкам, углублялись в тень, которая была такой черной, что ее, казалось, можно было пощупать пальцами. Луна была огромная и висела так низко, что в эту безветренную ночь казалась очень близкой, и это немного действовало на нервы. «Кажется, она сегодня совсем рядом», — сказал он, щурясь от яркого света. Он любил поэзию науки, но ее более точные подробности представлялись ему слишком сложными, слишком математическими. В этом потрясающем освещении его скулы казались более выступающими, а мужественная нижняя челюсть выглядела скульптурной. Они были одного роста. Она всегда знала, что он ее обожает, но, оставшись сейчас с ним наедине, она тотчас ощутила настойчивые притязания его тела. Он внезапно затащил ее на полянку под какими-то кустами и мягко опустил на землю. Они поцеловались, он ласкал ей грудь, потом уложил на спину и навалился сверху, стараясь раздвинуть ей ноги. Она почувствовала, как у него там все напряглось, и замерла от страха и смятения. «Не надо, Клемент», — сказала она и поцеловала его, словно извиняясь. Она никогда еще никому такого не позволяла и теперь хотела, чтобы он забыл об этом.
— Ну, когда-нибудь мы все равно до этого дойдем, — сказал он, но скатился с нее.
— Почему это?
— Да потому! Гляди, что я купил.
Он показал ей презерватив, подняв его, чтобы она получше его разглядела. Она взяла его и ощутила пальцами его гладкую резину. Она старалась не думать о том, что все его стихи о ней — сонеты, баллады, хокку[8] — были просто уловками, имеющими целью подготовить ее к виду этого странного резинового пузыря. Она поднесла его к глазу, словно это был монокль, и посмотрела сквозь него в небо. «Я сквозь него луну могу разглядеть».
— Какого черта! Что ты с ним делаешь! — Он засмеялся и сел. — Сумасшедшая Ванецки!
Она тоже села, хихикая, и вернула ему презерватив.
— Что с тобой? — спросил он. — Это ты по поводу матери?..
— Наверное, тебе надо подыскать себе кого-нибудь другого, — сказала она очень серьезно. — А мы могли бы все же остаться друзьями. — И добавила: — Я вообще не понимаю, почему еще жива.
Клемента всегда трогали эти ее мгновенные перемены настроения. «Польские штучки», как он их называл. Она сохраняла какую-то непостижимую связь с некоей тайной, оставшейся по ту сторону Атлантики, в мрачном польском центре Европы, там, где ни он, ни она никогда не бывали.
— А есть какие-нибудь стихи о чем-то вроде этого?
— Вроде чего?
— Ну, про девушку, которая не может понять, о чем она думает.
— Наверное, у Эмили Дикинсон[9], только не могу вспомнить ничего конкретного. Все поэмы о любви, которые я знаю, кончаются либо славой, либо смертью.
Он обхватил руками колени и уставился на луну.
— Никогда не видел ничего подобного. Видимо, именно это заставляет волков выть.
— А женщин — сходить с ума, — добавила она. — Интересно, почему именно женщин луна заставляет сходить с ума?
— Ну, видимо, потому, что они раньше взяли старт…
Она наклонилась вперед и отвела в сторону ветку, закрывавшую ей луну, и прищурилась, глядя на ее сияние.
— Я действительно думаю, что она может свести меня с ума. — Она и впрямь немного опасалась, что может потерять разум. Ее никогда не оставляли воспоминания о безумно-нелепой смерти отца. — Какой она кажется сейчас близкой! Прямо око небес! Можно понять, почему она так пугает людей. Кажется, ее свет греет, но это холодный свет, так ведь? Как свет смерти.
Эта ее трогательная детская любознательность наполнила его холодным предвкушением вкуса ее тела, который он по-прежнему надеялся однажды отведать. Интересно, там, внизу, волосы у нее тоже светлые? Но при всем при этом она была для него чем-то священным, этаким редкостным явлением. Единственным ее недостатком были скулы, несколько выступающие, но не так чтобы очень, да еще слишком широкий польский нос. Но он уже давно перестал ее сравнивать с идеалами женской красоты. Он взял ее ладонь, раскрыл ее и приложил к своим губам.
— Кэтлин ни Хулихэн[10], Элизабет Барнетт Браунинг[11], королева Маб[12]… — Он уже слышал, что она начала грустно посмеиваться. — Бетти Грэбл[13]… на кого еще она так действовала?
— Эта женщина… в «Карамазовых»?
— Ах да, Грушенька. А кто еще? «Питер Пол Маундс»[14], «Бэби Рут»[15], Клеопатра… — Она обхватила его голову и впилась губами ему в рот. Ей не хотелось вот так отвергать, разочаровывать его, но чем больше она старалась возбудить в себе физическое влечение, тем меньше чувствовала что-либо подобное. Может быть, если бы они все же это проделали, у нее внутри распрямилась бы некая пружина. Он был безусловно нежный, он был достоин ее любви, и если уж она позволила бы кому-то войти в нее до того, как она найдет себе мужа, это вполне мог оказаться и Клемент. А возможно, и нет. Она ни в чем не была убеждена. Она позволила ему запустить язык ей в рот. Его удивило это ее приглашение, и он повалил ее на землю и навалился на нее и начал надавливать, но она выскользнула, вскочила на ноги и вышла обратно на тропинку, и он догнал ее и начал извиняться, но потом увидел, как она напряжена и сосредоточенна. Эти ее поразительные резкие смены настроения уже стали для него чем-то вроде ярко раскрашенной игрушки, подвешенной над колыбелькой ребенка. Они шли дальше в почти могильном молчании, вышли к дороге, потом к ее меблированному жилью, где остановились под огромным викторианским портиком, и в ярком свете луны их большие, чернильно-черные тени растянулись далеко по траве.
— Я понятия не имею, как это делается.
— Я бы мог тебя научить.
— Я буду смущаться.
— Только первые пару минут. Это нетрудно. — И оба они рассмеялись. Ему нравилось целовать ее смеющийся рот. Она прикоснулась кончиками пальцев к его губам.
Он стоял на тротуаре, глядя, как она удаляется по дорожке к дому — округлая попка, полные бедра. Потрясающая фигурка. Она обернулась, помахала ему рукой и исчезла.
Надо жениться на ней, пусть это и полное сумасшествие. Только как? У него не было ничего, даже перспектив, если только не удастся получить еще одну премию или его возьмут на факультет ассистентом; но работу нынче искали многие, у кого были более высокие научные степени, чем у него. А ее он скорее всего потеряет. Эрекция по-прежнему возбуждала его, а он все стоял там, на освещенном луной тротуаре, всего в сотне футов от места, где она раздевалась.
— И чего вы за ней таскаетесь? — спросила Клемента миссис Ванецки. Клайд, ее черно-белая дворняга, растянувшись, спал у ее ног, в тени. Был жаркий воскресный полдень последнего дня весны, вокруг раскинулся промышленный городок. Даже бурная Уиншип-ривер, протекавшая ниже дома, казалась теплой и какой-то маслянистой. В застывшем воздухе над железнодорожными путями, тянувшимися по берегу реки, висели остатки от облака дыма, выпущенного давно прошедшим поездом.
— Ну, не знаю, — сказал Клемент. — Я полагаю, в один прекрасный день она может разбогатеть.
— Она? Ха! — По случаю визита Клемента миссис Ванецки надела тщательно отутюженное синее хлопчатобумажное платье с кружевами по воротнику и белые полуботинки. Рыжеватые волосы она зачесала наверх и скрепила белым гребнем на темени, подчеркнув таким образом рост — она была на полголовы выше дочери, — а также свои широкие скулы и высокий лоб. За ее вызывающей игривостью Клемент ясно видел жалкие остатки былого величия, убогие попытки скрыть жизненные неудачи, что никак не соответствовало его ожиданиям. Висевшая в гостиной сильно отретушированная фотография в рамке демонстрировала ее самое всего десять лет назад — она стояла, гордо выпрямившись, рядом с мужем. На шее у того был фуляровый платок а-ля Байрон, волосы развевались на ветру, а мягкая фетровая шляпа повисла в руке. Его непонимание презрения, нередко смертельно опасного, с каким Америка встречает иностранцев, тогда еще не довело его до больницы и не превратило в параноика, в ярости бросающегося на фургон «скорой помощи» и орущего что-то по-польски, проклинающего собственную жену, которую он считал шлюхой, и весь род человеческий, который же полагал сплошными убийцами. Теперь у нее оставалась только Лина. Лина, всегда умевшая взять ответственность на себя, «единственная с мозгами в башке». Пэтси, сестра Лины и средняя дочь в семье, уже два раза делала аборт от разных мужиков, одного из которых, как она сама призналась, даже не знала по фамилии. У нее был совершенно дикий громкий голос, напоминавший вой, а глаза вечно лихорадочно метались с одного предмета на другой. На самом деле она была хорошая девушка, с добрым сердцем, просто голова у нее была совершенно пустая. Однажды Пэтси довольно ясно намекнула Клементу, что отлично знает, что Лина не подпускает его к себе и что она вполне готова «разок-другой» заменить ее собой. За этим предложением не скрывалось никакой зависти или зла, всего лишь сам факт ее готовности и никаких негативных эмоций, как бы он ни поступил. «Эй, Клемент, а как насчет меня, коли уж она тебе не дает?» Шутливым тоном, разумеется, если не считать этого блеска в ее глазах, который было трудно не заметить.