Ален Роб-Грийе - В лабиринте
Солдат лежит с широко открытыми глазами, уставившись прямо перед собой в полумрак комнаты, туда, где в нескольких метрах от него, опустив руки и как бы окаменев, стоит мальчуган. Но солдат словно не видит ни ребенка, ни чего бы то ни было вокруг.
Его стакан давно уже пуст. Но он, видно, и не думает уходить. Зала, однако, уже обезлюдела, последние посетители ушли, и хозяин, погасив большинство ламп, вышел через внутреннюю дверь.
«Здесь ведь спать не положено».
Позади стола с пустым стаканом на нем, позади ребенка, позади огромной витрины, наполовину укрытой сборчатой занавеской и украшенной тремя шарами в виде треугольника да перевернутой надписью, все так же падают белые хлопья – все так же медленно, мерно и вертикально. Должно быть, именно это непрестанное, монотонное, неизменное падение хлопьев и созерцает солдат, оставаясь неподвижно за столом между двумя собутыльниками. В сторону окна глядит и мальчуган, сидящий прямо на полу, на переднем плане, хотя он и не может, если не закинет голову, увидеть незагороженную часть стекла повыше сборчатой занавески. Что до остальных персонажей, их, видимо, не заботит то, что происходит за окном: собравшись вокруг столиков, посетители оживленно беседуют, размахивая руками; в глубине зала множество людей, устремившихся влево, туда, где расположены нагруженные одеждой вешалки; справа кучка зевак читает, повернувшись к стене, вывешенное там объявление; хозяин за стойкой склонился к шестерке преисполненных воодушевления прилично одетых людей, стоящих особняком, но, как и все прочие, застывших в момент оживленной жестикуляции, утратившей из-за этой внезапной окаменелости всю свою естественность, подобно тому как утрачивают ее люди, которых фотограф намеревался снять полными жизни, но из-за длительной выдержки принудил слишком долго сохранять принятую позу: «А теперь – не двигайтесь!» И рука повисла в воздухе, рот приоткрыт, голова запрокинута – однако ведь этой окаменелости предшествовало движение, и вот лицо искажено, руки, ноги оцепенели, улыбка стала гримасой, порыв утратил цель и смысл. Вместо всего этого только отсутствие меры, и неестественность, и мертвечина.
Прежде всего привлекают внимание шестеро на переднем плане слева – шестеро в длинных кафтанах, скучившиеся перед стойкой, где виднеется полдюжины наполненных стаканов, возле хозяина, который, перегнувшись тучным телом и расставив локти, ухватился обеими руками за внутренний край стойки и склонился к этим шестерым, в пылу оживленного и шумного спора позабывшим о жажде; мстительно вскинутые кулаки, запрокинутые головы, уста произносят слова священной клятвы, а стоящие вокруг торжественными жестами, единодушными возгласами подтверждают, одобряют сказанное.
Однако, пожалуй, самый примечательный в этой кучке людей – не тот дородный, низенький человек в центре, с пафосом о чем-то толкующий, и не четверо других по бокам (двое изображены лицом к зрителю, один – в профиль, другой – со спины), вторящие этим речам, но шестой, стоящий позади, немного в стороне, – тот, что почти на голову выше собеседников. Одет он точно так же, как они, насколько можно об этом судить, ибо соседи почти заслоняют его и виден только отложной воротник с широким белым галстуком да тугое плечо и горизонтально протянутая рука, опирающаяся локтем и кистью о закругленный край стойки, где виден расширяющийся конусом кверху бокал на круглой ножке.
Этого человека явно не занимает то, что говорят и делают, стоя рядом, его приятели. Через головы сидящих за столами посетителей он глядит на единственную среди присутствующих женщину: стройную подавальщицу, которая, с подносом в руках – а на нем одна только бутылка, – пробирается посреди залы, между скамьями, стульями и телами расположившихся вокруг рабочих. На ней простенькое, перехваченное в поясе платье с очень широкой сборчатой юбкой и длинными рукавами. У нее густые черные волосы, пышная прическа и правильные черты лица, резковатые, но тонкие. Движения ее довольно грациозны. Трудно догадаться, куда она направляется, обеими руками держа над головами свой поднос, потому что верхняя часть туловища и весь корпус у нее резко повернуты вбок, так что профиль обращен в одну сторону, а бедра – в другую, и кажется, что она озирается вокруг, проверяя, не зовет ли ее кто-нибудь из примостившихся за столиками посетителей. Между тем поднос и сохраняющая равновесие литровая бутыль на нем угрожающе наклонились. Но женщина, вместо того чтобы следить за своей шаткой ношей, отвернулась более чем на девяносто градусов в сторону от подноса, к правой части сцены, где за круглым столиком расположились три солдата.
Нет уверенности, что ее занимают только они: в поле ее зрения находятся одновременно и другие посетители, в частности штатские, сидящие позади, за другим столом, чьи фигуры различаются слабее, потому что изображены они более смутно, хотя для подавальщицы присутствие их не менее ощутимо. И как раз один из этих посетителей поднял руку, видимо подзывая ее.
Но взгляд, который изображенная в профиль черноволосая молодая женщина устремила на эту поднятую на заднем плане руку, в любом случае коснулся бы лица одного из трех солдат, которое обращено к зрителю (лица двух других на гравюре не видны), – невыразительного, изможденного усталостью, своим спокойствием резко отличающегося от судорожно искаженных лиц всех окружающих. Руки солдата плашмя лежат на столе, покрытом красно-белой в мелкую клетку клеенкой, на которой многократно передвигаемые стаканы оставили множество округлых следов, более или менее цельных, более или менее высохших, более или менее отчетливых, порой вовсе смазанных передвинутым стаканом, или рукавом шинели, или тряпкой.
И вот теперь женщина сидит на стуле напротив солдата, по другую сторону стола, покрытого ниспадающей жесткими складками клеенкой в красно-белую клетку. Солдат медленно жует хлеб, который женщина вместе с бутылкой и стаканом принесла для него, и поглядывает на полуоткрытую дверь в глубине комнаты, в просвете которой угадывается силуэт ребенка. Молодая светлоглазая и черноволосая женщина расспрашивает, в каком полку служит ее гость, или, по крайней мере, в каком полку носят такую форму и такие воинские знаки.
Наступает молчание, солдат переводит взгляд на хозяйку, а та неприметно оборачивается, словно ее шея каким-то вращательным движением направлена в сторону висящего на стене, повыше комода, портрета. Это фотография ее мужа, снятого в полный рост, утром, перед отправкой на фронт в первые дни наступления, когда все в тылу были уверены в легкой и скорой победе. С той поры женщина не получала от мужа никаких вестей. Она знает только, что воинская часть, в которой он сражался, находилась в момент вражеского прорыва под Рейхенфельсом.
Солдат спрашивает, что это была за часть. Ответ не очень точен, к тому же молодая женщина совершенно незнакома с организацией армии и насчет дислокации частей, видимо, заблуждается: батальон, о котором она говорит, даже не сражался, он попал в окружение и был разоружен много западнее Рейхенфельса. Однако солдату не хочется поднимать спор по этому поводу, тем более что молодая женщина может увидеть в этом нечто оскорбительное для своего мужа, поскольку тот находится в армии. Он ограничивается общим замечанием: под Рейхенфельсом было гораздо меньше войск, чем полагали впоследствии.
– Так вы думаете, он в плену?
– Да, вероятно, – говорит солдат. Это ни к чему его не обязывает, потому что если тот еще жив, он вскоре в любом случае окажется в плену.
В это время, легко передвигаясь и непринужденно одолевая препятствия, при этом ловко орудуя деревянным костылем, входит инвалид. А в другой двери незамедлительно появляется мальчик.
Это тот самый мальчик, который в надвигающихся сумерках поведет солдата по пустынным улицам, вдоль домов с неосвещенными окнами. Между тем население в городе осталось; должно быть, большинство жителей не захотело его покинуть, когда еще было время это сделать. Значит, никто не решается зажечь свет в комнатах, окна которых выходят на улицу? Почему же эти люди продолжают считаться с устарелыми инструкциями, касающимися противопожарной обороны? Несомненно, по привычке; или же потому, что отсутствует какая бы то ни было административная власть, которая могла бы отменить давнишний приказ. Да отменять его сейчас, собственно, и не к чему. Городское освещение и без того работает как в мирные времена: иные фонари горят даже весь день.
Но сквозь стекла окон, которые тянутся вдоль плоских фасадов, ни внизу, ни на одном из этажей высоких, однообразных домов не просвечивает ни единый лучик света. И хотя эти окна снаружи не закрыты ставнями, а изнутри – шторами, они черны и голы так, словно весь дом необитаем, и лишь порой, под каким-то случайным углом, в них мимолетно сверкнет мгновенный отблеск фонаря.