Джеймс Мик - Декрет о народной любви
— Дайте закурить, — попросил Кирилл.
Бублик ткнул Рачанского локтем под ребро, тот протянул самокрутку и дал прикурить. Самарин жадно затянулся.
— А что, случилась революция? — поинтересовался арестованный.
— Да! — проорал Бублик и вскинул кулак.
— Полагаю, были флаги, демонстрации, смена правительства, наказания собственников, известная доля грабежей и поджогов, перераспределение земли и жилплощади, а также военно-полевые суды?
— Точно! — откликнулся Бублик уже не столь уверенно, приспустив вскинутую руку. — Всё переменилось!
— А сам ты переменился?
— Да! — ответил солдат, вновь вскидывая кулак. — Нет!.. — Рядовой хлопнул себя по лбу, ткнул в грудь, пристукнул оземь прикладом и дал Рачанскому тычка. — Я… необученный. То есть без образованнее. Но я не виноват! Все мы жертвы марионеточной австро-венгерской буржуазной образовательной системы. Имеет место множество всяких… тенденциев.
— Вид ишь ли, я простой студент, — признался Самарин, жадно насыщая легкие сизым жаром дыма, — и вовсе не революционер, за которого ты меня принимаешь. Пять лет каторжных работ… — Кирилл засмеялся, — из-за пустячного недоразумения! Но как бы там ни было, я вот как считаю: когда происходит революция, то случается она вот здесь! — Арестованный постучал себя по лбу.
— В самую точку! — воскликнул Бублик, несколько раз то привставая, то усаживаясь вновь. — Как сказал, а? Коротко и ясно. Товарищ Самарин, а как лучше всего вести внутреннюю революционную борьбу? Многие солдаты и офицеры…
— Есть люди, наделенные добродетелью от природы, — заметил Самарин.
— Точно!
— Щедрые от природы. Лишенные эгоизма, работающие ради общего блага, готовые делиться бескорыстно, а жертвовать безвозмездно. Те, кто не нуждается в руководстве.
— Правильно! Я и сам…
— А остальных нужно истребить.
— Истребить… Ага, я вижу, тут…
— Видеть — проще всего, смотреть — куда труднее. Вот в чем дело. Ежели Бога нет, то подлинной революции придется взять на себя роль кары Господней. Эмиссарам ее надлежит уподобиться посланникам неумолимой, неодолимой силы, собственной воли и предать злодеев справедливому суду. Дай закурить.
— Дай ему табачку, Рачанский!
— У меня последняя!
— Ты что, хочешь пасть по приговору справедливого суда? Дай! — Бублик вырвал самокрутку и передал узнику, тот с легкостью нагнулся над свечным огоньком и прикурил. — Дальше рассказывай, товарищ Самарин, прошу. Разъясни, как нужно уничтожать. Как распознать добродетельных людей? Не выйдет ли здесь какой ошибки?
— Непременно, — расхохотался Самарин. Перебрался на свою сторону, устроился полулежа, опершись на локоть, руками разгоняя клубы дыма перед лицом. — Пойми, я не знаю, как всё случится. Я же только студент.
Рачанский вставил:
— Но если истребители уничтожат вместе с правыми и невинных, разве их самих не нужно будет истребить?
— Заткнись! — рявкнул Бублик.
— Рачанский прав, — заметил Самарин. — В конце концов истребители перебьют друг друга, на том и успокоятся. Вот почему те, на кого возложено право судить, могут позволить себе такое поведение, что покажутся чудовищами. Ибо пребывают по ту сторону вины и правды. Они ужасны, они пугают и замараны кровью. Но вините их не более чем потоп, как бы ни страшила вас водная стихия и сколько бы подобных вам ни истребила она. Схлынут воды — и прекратится наводнение, и преобразится суша!
Бублик с Рачанским переглянулись, Бублик закивал, Рачанский, слегка приоткрыв рот, не отводил от Самарина взгляда. Опустился на пол, сел, скрестив ноги, положив поверх винтовку, внимательно разглядывая узника. Бублик, натужно пыхтя, последовал примеру товарища.
— Знаете какие-нибудь забавные сказки, анекдоты? — поинтересовался Самарин.
— ТЫ понял? — пробормотал Бублик, обращаясь к Рачанскому. — Сейчас товарищ будет веселить, вовлекать рабочих и крестьян поучительными и смешными байками!
— Вот слушайте, — начал Самарин. — Жил-был душегуб, и повел он однажды ночью в лес маленькую девочку. Темень вокруг, деревья на ветру стонут, и ни души. А девочка и говорит душегубу: «Ой, дяденька, мне страшно!» А душегуб в ответ: «А тебе-то отчего страшно? Это мне потом одному домой возвращаться!»
На несколько мгновений воцарилась тишина. Бублик сморщил лицо, плотно сощурил глаза и протяжно, сипло захихикал. Самарин, Рачанский и Муц наблюдали, как тот смеется, тряся головой, потирая глаза и хихикая:
— Надо же! Ишь ты!
В кружок, образованный тремя, встал Муц и водрузил в середину фонарь.
— Вот, — произнес офицер.
Бублик исподлобья глянул на лейтенанта и обернулся к Самарину. Кирилл произнес, обращаясь к Муцу:
— А ты щедрый, Йозеф. Оставил фонарь при такой темноте… Хотя и тебя, конечно же, никто не увидит. А если пойдешь к Анне Петровне, то наверняка и в темноте дорогу найдешь…
— Мне претит фамильярность, — заметил Муц. — Проследите, чтобы завтра, к девяти часам, арестованный был вымыт и избавлен от вшей и чтобы он получил новую одежду. Сержант Бублик, я вас прошу.
И офицер направился к дому Анны Петровны.
Анна Петровна
Анна Петровна Лутова родилась в 1891 году в уездном городке Воронежской губернии, стоявшем посреди российской равнины, когда кругом свирепствовал голод. Дождливым октябрьским днем у матери начались схватки, и отец поскакал за доктором. Когда мужчины вернулись, супруг был бледен. Пока врач поднимался наверх, в комнату к роженице, родитель молча сидел на кухне, фужерами попивая коньяк и всякий раз проливая половину содержимого бокала на пол, поскольку наливал до краев, а руки у него тряслись, и он не позволял горничной наполнять фужеры, а только бессмысленно глядел прислуге в глаза, если та пыталась забрать из его рук пустую посуду.
За доктором муж роженицы отправился за город. По дороге у обочины повстречалась семья: трое изголодавшихся лопоухих детей с обтягивающей зубы кожей на осунувшихся лицах спали на влажной траве, а родители стояли над отпрысками: отец, надев поверх исподней рубахи черный камзол и картуз, держа руки за спиною, неотрывно глядя вдаль; мать в помятом, промоченном платке, прилипшем ко лбу. Кинулась к лошади и окликнула всадника. Назвала «благородием», попросила помочь.
Отец Анны проскакал дальше, не останавливаясь. С чего это мать с отцом разрешили детям спать на размокшей земле, покуда лица мальчиков мочит дождь, да и сами они такие слабые, недокормленные?
Будущего отца увиденное и заботило, и не заботило.
На обратном пути он рассказал доктору о том, что видел, а врач посмотрел на спутника, но ни слова не произнес до тех пор, пока не проскакали с версту, и тогда приподнялся в седле, обернулся к отцу Анны и заметил: «Возможно, дети умерли с голоду».
Когда возвращались мимо того места, то крестьянской семьи уже не было. Доктор сказал, в деревнях остались только зажиточные селяне, остальные подались в города или в леса. Люди ели кору с деревьев и ящериц.
На окраине города снова повстречали ту же семью, на подводе. Мать и отец сидели, поворотившись к вознице спиной. Мертвые дети лежали под рогожей, вода собралась в сгибах и плюхала всякий раз, когда колеса телеги попадали в рытвину или от падающих капель дождя. Родители не посмотрели на отца Анны, и доктор проскакал далее.
Впервые Аннушка услыхала рассказ от папеньки, когда ей исполнилось четырнадцать. Прежде дочь верила в историю, услышанную от сестры, которую та узнала из пересказов горничной: мысль о деторождении у супруги привела папеньку в столь сильный испуг, что тот со страху напился.
Знакомый доселе Анне папа выпивал лишь по праздникам да на пикниках или же в обществе приятелей: те провозглашали длинные, глубокомысленные тосты — всё в честь друг друга да каких-то странных господ, наподобие Обри Бердсли или Густава Климта, и Аннушка гордилась, что рождение ее вызвало в папеньке столь сильные чувства, что тот искал утешения в горячительных напитках и, может статься, даже напевал для своей доченьки колыбельную, пока та рождалась на свет.
Папенька был художником-самоучкой. Утверждал, что пейзажи — мертвая форма. Дагеротипы презирал, называл извращением, вырождением и вызовом канонам искусства, и никому из домочадцев не дозволял сниматься на карточки. На просьбы показать наброски обещал представить эскизы позже, однако же всякий раз, как только дело, препятствовавшее рисованию, было сделано — трубка докурена, роман дочитан, письмо написано, — об этюдах тотчас же забывал. Писал портреты купцов, интеллигенции и воронежских дворян, а также их супруг. Именно художник обхаживал натуру, упрашивая позировать, однако случалось, предлагали ему и гонорар. От подобных предложений папенька отказывался, размахивая руками и выставив перед собой сложенные ладони, точно бросал кости, повторяя при этом: «Истинный художник трудится не ради денег! Подлинный творец в деньгах не нуждается!»