Мартин Эмис - Лондонские поля
— Николь. Он с тобой что-нибудь делал?
Даже у нее возникли сомнения относительно того лучезарного недоумения, каким исполнился ее взгляд, — сомнения относительно того, могло ли такое недоумение иметь под собой почву при каком бы то ни было обороте дел.
— Прошу прощения?
— Он когда-нибудь пытался заниматься с тобой любовью?
Медленно оно проступало, полное недоверие. Через мгновение, подавляя беззвучную икоту, она прижала руку ко рту; затем рука поднялась, прикрывая глаза.
Гай поднялся и подошел к ней. Избегая неопределенных оборотов и отчасти припоминая некий схожий монолог, некое предшествующее предприятие по разрушению иллюзий (когда? как давно? по какому поводу?), он сказал ей, каковы Кит и ему подобные на самом деле, сказал, что о женщинах они думают как о ломтях мяса, сказал, что все их помыслы состоят в насилии и осквернении. Да что там, не далее как сегодня Кит хвастал в низкопробной таверне, как он ее использует, — да-да, ее имя трепалось и бесчестилось в мерзких фантазиях о порабощении, унижении, влечении, гибельной страсти.
Николь подняла глаза. Он стоял над ней, широко расставив ноги.
— Ну, — сказала она, — разве это так важно? Они верят россказням друг друга точно так же, как верят тому, что говорят по ТВ… Что это?
— …Что?
Начисто стерев с лица какие-либо следы искушенности, она воздела его к нему. Затем снова опустила голову вровень с тем, что ее заинтересовало, и показала пальцем:
— Вот это.
— А, это.
— Да. Что это такое?
— Что это такое?
— Да.
— Ты должна знать, ты же, наверное, читала…
— Да, но почему он так — так сильно выпирает?
— Не знаю. Желание…
— Можно мне потрогать? Он как скала. Нет. Как та материя, из которой состоят мертвые звезды. Где щепотка весит триллион тонн.
— Нейтроний.
— Точно. Нейтроний. И у меня пойдет кровь?
— Не знаю. Ты же ездила на лошадях и все такое.
— А вот эта штуковина внизу тоже важна, да? Ой! Извини. Это очаровательно. И что, при определенных обстоятельствах женщина берет его в рот?
— Да.
— И что потом — сосет?
— Да.
— Полагаю, весь смысл в том, чтобы сосать его изо всех сил… Но вообще довольно странное желание!
— Да.
— Такое упадническое, по-моему, — сказала она, коротко погладив его и пошлепав; так кто-нибудь мог бы обойтись с дружественным, но незнакомым животным. — Хотя я понимаю, что тебе это было бы в радость. — Она смотрела на него снизу вверх, широко улыбаясь, и лицо ее походило на какой-то треснувший от спелости плод. — Как звучат эти строки из «Ламии»? «Как если б в дивной школе Купидона / Она блистала в сладостные дни»? Самая дурная вещь у Китса. Такая вульгарная. Но тебе стоило бы отправить меня на какое-то время в школу Купидона, чтобы я обучилась всем этим штукам.
Он ушел от нее через полтора часа.
Правому уху стало хуже. По крайней мере, на три четверти лицо его совершенно онемело; челюсти едва шевелились. Это сотворил Мармадюк. Но кроме того, ее губы и язык уделили немало внимания его здоровому уху, так что, спустившись по лестнице и переступив с ковра на голые плиты пола, Гай обнаружил, что его, по сути, поразила клиническая глухота. На улице он почувствовал, что губы у него ободрались и растрескались от поцелуев — поцелуев, неожиданно оказавшихся такими хищными, такими волчьими, особенно когда он прикасался к ее грудям, что теперь было ему дозволено (но только через одежду); при этом сами груди были такими чувствительными, такими набухшими, и, казалось, были напрямую соединены со всеми осложнениями его собственной раны в низу живота.
Он пересекал улицу, словно бы восседая на капризном жеребце. Бледный всадник. Под фантастически ясным вечерним небом. Он посмотрел вверх. Луна, безусловно, казалось гораздо ближе, чем обычно; но в близости этой была красота, а не просто сияние, подобное тому, что может исходить от макушки черепа или готского шлема, и выглядела она не просто маской или оболочкой, но телом, обладающим массой и объемом, небесным телом. И — единственным, которое мы в действительности можем созерцать, поскольку планеты так малы, звезды так далеки, а солнце так огромно и так близко к глазам человека.
Мертвое облако. Как раз теперь — жуткое зрелище. Как раз теперь он заметил мертвое облако, притаившееся над ближними крышами. Жуткое зрелище. Что оно там делает, все такое вывернутое? Они всегда теряются, мертвые облака, теряются в нижних областях неба, с пьяной дрожью опускаясь сквозь восходящие потоки теплого воздуха, вечно заглядывая куда не следует в поисках своих сестер и братьев.
Гай подпрыгивающей походкой двинулся дальше. Мир никогда не выглядел так прекрасно… Сияй, звезда! И теперь, избавленный от стольких сомнений, он мог попрекать себя со всей строгостью.
Да, Гай был вправе обругать себя скотом и свиньей. Все его мысли были сплошным недоразумением, а вот у нее все они устремлялись к истине, красоте, красоте, истине.
Не так давно я сам видел мертвое облако. Совсем близко, я имею в виду. Это было в Нью-Йорке, посреди города, посреди августа, в здании «Пан-Американ» (нельзя было не почувствовать его чудовищных усилий, направленных на то, чтобы оставаться прохладным), лучшем образчике недвижимости во всей обитаемой вселенной. Разве какой-нибудь выброс белого карлика или невинно проносящийся мимо квазар мог сравниться с этим золотистым сооружением на гелиографической Парк-авеню? Я находился в кабинете Слизарда, сразу под рестораном, под его вращающимися резными панелями — или что там у них теперь устроено. Появившись, мертвое облако стало медленно растекаться, плющиться об окно. Грязная оконная тряпка Бога. Сердцевина облака казалась многоячеистой. Мне подумалось о рыболовных сетях под немыслимой толщей воды, о скопищах пыли в мертвом телевизоре.
— Наука, — сказал Слизард в своем эпиграммном стиле (хороший цвет лица, озабоченный взгляд, бухгалтерская бородка), — весьма успешно объясняет, каким образом они убивают людей. Как они убивают вещи. И все же мы по-прежнему не понимаем, что такое мертвые облака.
Счастье, что я знаком со Слизардом всю свою жизнь. Иначе как бы я мог позволить себе к нему обратиться? Мне всегда нравилось его общество, пока я не заболел. Мой отец преподавал Слизарду в Нью-йоркском университете, пока у того не поменялись предметы. Он обычно заходил к нам раз или два в неделю. Тогда у него были длинные волосы. Теперь волос у него нет совсем. Только говорящая борода.
Мариус Эпплбай живет ради ритуала этих утренних заплывов — и я тоже. Очевидно, что груди у Корнелии великолепные, роскошные, внушительные, сногсшибательные — ну и все остальное, чем можно заменить слово «большие». А мы пока только на пятьдесят девятой странице.