Донна Тартт - Щегол
„Запомни, на самом деле мы трудимся для того, кто будет реставрировать этот предмет лет через сто. Это на него мы хотим произвести впечатление“.
Он склеивал части мебели, а я отвечал за то, чтобы подобрать нужные струбцины и выставить их по размеру, пока он раскладывал брусочки в точном порядке — шип к гнезду — кропотливые приготовления перед тем, как приступить к собственно склеиванию и зажиму деталей; на работу у нас было всего несколько лихорадочных минут, пока не схватился клей: стоило мне замешкаться, и Хоби точной рукой хирурга выхватывал нужную деталь, а мне только и оставалось, что поддерживать склеенные деревяшки, пока он зажимал их струбциной (и не только обычной струбциной — столярной там или винтовой, для такого дела Хоби всегда держал под рукой самые невообразимые штуки, вроде матрасных пружин, бельевых прищепок, пялец для вышивания, велосипедных камер, а еще имелись — для весу — мешочки с песком, пошитые из разноцветного ситца, и сборная солянка из древних свинцовых фиксаторов для дверей и чугунных свиней-копилок). А когда лишняя пара рук ему была не нужна, я подметал стружку и развешивал инструменты по крючкам, а когда совсем было нечего делать, довольствовался тем, что смотрел, как он затачивает стамески или гнет паром дерево над греющейся на плите миской с водой.
„БЛИН, ТАМ ЖЕ ВОНЯЕТ, — эсэмэсила мне Пиппа, — КАК ТЫ ТЕРПИШЬ ЭТИ ВЫХЛОПЫ?“
Но я обожал этот ядрено-токсичный запах и ощущение влажного дерева в руках.
5Все это время я старательно следил за судьбой ребят из Бронкса, моих коллег по грабежу музеев. Все они признали себя виновными — и теща тоже — и получили по максимуму: на сотни тысяч долларов штрафа и от пяти до пятнадцати лет без права досрочного освобождения. Все сходились на том, что они так и жили бы долго и счастливо на Моррис-Хайтс и собирались бы у мамочки за большим итальянским столом, если бы не сглупили, попытавшись толкнуть Вибранда Хендрикса перекупщику, который навел на них копов.
Моя тревога от этого, однако, не уменьшилась. Однажды я вернулся с учебы и обнаружил, что весь второй этаж заволокло густым дымом, а по коридору мимо моей спальни топают туда-сюда пожарные.
— Мыши, — сказал Хоби — бледный, с безумным взглядом он метался по дому в рабочем халате и сдвинутых на лоб защитных очках, похожий на сумасшедшего ученого. — Липких мышеловок я не вынесу, это слишком жестоко, и надо было давно уже позвать дератизатора, но господи боже, это уже ни в какие рамки не лезет, нельзя, чтобы они грызли проводку, если б не сигнализация, весь дом бы вспыхнул — вот так. Послушайте, — обратился он к пожарнику, — а можно я его сюда заведу? — Огибая пожарное оборудование: — Хочу, чтоб ты это видел…
Он отошел подальше, чтоб я мог получше разглядеть целый клубок обугленных мышиных скелетов, дотлевавший под плинтусом.
— Ты только посмотри! У них тут гнездо!
Несмотря на то что дом Хоби был нашпигован сигнализацией — не только пожарной, но и от воров тоже — и особого ущерба пожар не причинил, только частично обгорели половицы в коридоре, перепугался я до смерти (а если бы Хоби не было дома? А если б пожар начался у меня в комнате?) и, логично сочтя, что если у нас на полметра плинтуса столько мышей, то по всему дому их еще больше (и больше, значит, погрызенной проводки), я задумался, а не стоит ли мне пренебречь нелюбовью Хоби к мышеловкам и самому установить несколько штук. Хоби и котолюбивая миссис Дефрез с большим энтузиазмом поддержали мое предложение завести кошку, одобрительно его обсудили, но так ничего и не сделали, и идея эта вскоре забылась. Потом, пару недель спустя, я как раз подумывал, а не завести ли мне снова разговор о кошке, и чуть не рухнул с сердечным приступом, когда вошел к себе в комнату и увидел, что Хоби стоит на коленях на коврике возле моей кровати — и, как мне показалось, лезет под кровать, хотя он всего-то потянулся за шпателем — чинил треснувшую внизу оконную раму.
— Ой, привет, — сказал Хоби, поднявшись и отряхивая штаны. — Прости! Не думал тебя пугать! Я с самого твоего приезда хочу эту раму поменять. Хорошо бы сюда, в такие старые окна вставить волнистое бендхаймовское стекло, но пара-другая прозрачных стеклышек большой роли не сыграет… Эй, тихо-тихо, — воскликнул он, — ты там в порядке? — Я уронил сумку на пол и упал в кресло, как контуженный лейтенант, который выбрался с поля боя.
У меня, как сказала бы мама, рвало кукушечку. Я не знал, что делать. Я прекрасно видел, как странно Хоби иногда на меня поглядывает, каким чокнутым я ему, наверное, кажусь, и все равно жил под жиденькой пеленой внутреннего набата: вздрагивал, когда звонили в дверь, дергался, как ошпаренный, от телефонных звонков, подскакивал, когда меня как током ударяло „дурными предчувствиями“, и я — посреди урока — мог вскочить и помчаться домой, только чтобы убедиться — наволочка еще на месте, никто ее не разворачивал и не пытался отлепить клейкую ленту. Я перерыл весь интернет в поисках законов, связанных с похищением предметов искусства, но мне попадались только какие-то разрозненные отрывки, и я никак не мог сложить их в какую-то ясную и понятную картину. И вот — я уже прожил с Хоби восемь ничем не примечательных месяцев — неожиданно подвернулся выход.
Я дружил со всеми грузчиками, работавшими на Хоби. В основном это были нью-йоркские ирландцы — добродушные, косолапые парни, которые всего-то чуток не дотянули до работы в полиции или пожарной службе — Майк, Шон, Патрик, Малыш Фрэнк (который малышом вовсе не был, а был размером с холодильник), но была там и парочка израильтян, Равив и Ави, и еще — мой любимчик — русский еврей по имени Гриша. („Русский еврей“ — уже само по себе противоречие, — вещал он из густого ментолового дыма, — для русских — уж точно. Потому что в головах у антисемитов „еврей“ — это не то же самое, что настоящий русский — Россия этим фактом славится!») Гриша родился в Севастополе и уверял, что помнит этот город («черная вода, соль»), хотя родители увезли его оттуда, когда ему было два. Он был светловолосый, с кирпично-красным, одутловатым от пьянок лицом и пронзительно-голубыми глазами и одевался так небрежно, что, бывало, ходил в расстегнутой на пузе рубахе, но держался при этом очень непринужденно, куражился даже, потому что явно считал себя красавцем (а может, когда-то он им и был, как знать). В отличие от безучастного мистера Павликовского Гриша был весьма разговорчив, из него вечно потешной монотонной пулеметной очередью сыпались шутки, которые он называл anekdoty.
— Думаешь, mazhor, ты ругаться умеешь? — добродушно спросил он, подняв голову от шахматной доски в углу мастерской, за которую они с Хоби иногда садились вечерами. — Ну, валяй. Отсуши мне уши!