Людмила Улицкая - Люди города и предместья (сборник)
Вторая жена Жан-Пьера, Мари, вышла и через минуту принесла из внутренних комнат ребенка, о котором я еще ничего не знала. Он был сонный, жмурился от света и отворачивал маленькое личико. Ему было годика три. Ручки и ножки его висели, как у тряпичной куклы. Мари поднесла к его рту бутылочку с соской. Взять в руки он ее не мог, но сосал — медленно и неохотно.
Девочка Иветт подошла к матери и тихонько о чем-то попросила. Мать кивнула и передала ребенка ей на руки. Она его взяла, как берут священный сосуд…
Жан-Пьер смотрел на малыша с такой нежностью, что совершенно перестал походить на отставного ковбоя…
Женевьев сказала мне:
— Это Шарль, наш ангел.
Он не был похож ни на херувима, ни тем более на купидона. У него было остренькое худое личико и светлые, малоосмысленные глаза. Ангелов я представляла себе совсем иначе…
Я подняла бокал и сказала:
— Я так рада, что снова сюда добралась, — хотела сказать «друзья», но язык не повернулся. Всех, кроме Женевьев, я видела сегодня в первый раз. Включая и Марселя с Аньес, которые сегодня утром заехали за мной в Экс-ан-Прованс.
Но в воздухе происходило нечто такое, что они мне в этот момент были ближе друзей и родственников, возникла какая-то мгновенная сильнейшая связь, природу которой не могу объяснить.
Мы ели и пили, и тихо разговаривали о погоде и природе, о тыкве, которую вырастила Женевьев на своем огороде, о барсуке, жившем неподалеку, о дроздах, которые склевывают созревшие ягоды. Потом Женевьев подала сыр и салат, и я догадалась, что она специально ездила в город на рынок за салатом — она жаловалась, что на ее огороде салат не растет: слишком много солнца. Я знала, что Женевьев живет на крохотную пенсию, покупает обычно муку, рис, оливковое масло и сыр, а всё прочее выращивает на огороде или собирает в лесу.
Мальчик спал на руках у отца, а потом его взяла негритянка Эйлин, и он не проснулся.
Иветт подошла к Женевьев, обняла ее, что-то шепнула ей на ухо, и та кивнула.
Все снова переместились к камину, и Женевьев сказала, что теперь Иветт немного поиграет нам из той программы, которую готовит к Рождеству. Девочка села на стул, Женевьев ее подняла и, сняв с полки две толстые книги, положила их на сиденье стула. Девочка долго усаживалась, ерзая на книгах, пока Женевьев не положила сверху на книги тонкую бархатную подушку с кистями. Женевьев раскрыла ноты, что-то прошептала Иветт, та отвела за уши коричневые волосы, засунула челку под красный обруч на голове, уложила руки на клавиатуру и, глубоко вдохнув, ударила по клавишам.
Из-под детских рук выбивались звуки, складывались в наивную мелодию, и Женевьев запела неожиданно высоким, девчачьим голосом, приблизительно такие слова: «Возьми свою гармошку, возьми свою свирель… нет, скорее, флейту… сегодня ночью рождается Христос…» По-французски это звучало сладчайшим образом.
Шарль проснулся, Эйлин положила его себе на колени, поглаживая по спинке, и он свис вниз ручками, ножками и головой. Головку он не держал. Мари с тревогой посмотрела в сторону ребенка, но Эйлин поняла ее беспокойство и подложила под его подбородок ладонь, и он улыбнулся рассеянно и слабо. Или это сократились непроизвольно прижатые пальцами Эйлин лицевые мышцы… Эйлин тоже улыбнулась — лицо ее показалось мне в это мгновенье смутно знакомым.
Они пели дуэтом, Женевьев и Иветт, согласованно и старательно открывая рты и потряхивая головами в такт нехитрой музыке. Под конец что-то сбилось в их пении: слов оказалось больше, чем музыки. Голос Женевьев одиноко повис в полумраке комнаты, а Иветт кинулась ее догонять, но смазала. Смешалась — и все засмеялись и захлопали. Иветт засмущалась, хотела встать, заерзала на подушке, красные кисти зашевелились: в просветах между кистями я заметила заглавия толстых книг — «История наполеоновских войн» и «Библия». Я давно уже смотрела во все глаза: маленькие детали — оранжевый стол, багровые ногти Эйлин, эти золотые буквы — были столь яркими и выпуклыми, что было жалко потерять хоть крупицу…
Женевьев перелистала ноты, и Иветт заиграла какое-то баховское переложение для детей так тщательно и строго, так чисто и с таким чувством, что Бах остался бы доволен. Эйлин поглаживала по спинке малыша и покачивала его на колене. Мужчины попивали кальвадос, выражая знаки одобрения друг другу, музыкантам и напитку. Мари тихо радовалась скромным успехам дочки, но еще больше радовалась Женевьев:
— Мы начали заниматься прошлым летом, от случая к случаю, и видишь, какие успехи!
— Да, Женевьев, это потрясающе.
Потом Женевьев села за пианино, а Иветт встала за ее спиной — переворачивать ноты. Играла она какую-то жалостную пьесу. Мне показалось, Шуберта.
Марсель тем временем достал футляр, лежавший за одним из многочисленных столиков, и вынул кларнет.
— Нет, нет, мы так давно не играли, — замахала руками Женевьев, но Иветт сказала:
— Пожалуйста, я тебя очень прошу…
Женевьев подчинилась нежной просьбе. «Господи, да они обожают друг друга, эта девочка и независимая, пытавшаяся удалиться от людей Женевьев, вот в чем дело!» — догадалась я наконец.
Был вытащен пюпитр, задвинутый за один из столиков. Марсель протер тряпочкой инструмент, прочистил ему горло, издав несколько хромых звуков. Иветт уже перебирала ноты на этажерке — она знала, что искать. Вытащила какие-то желтые листы:
— Ну, пожалуйста…
Аньес, болтавшая всю дорогу от Экс-ан-Прованс, молчала с того момента, как мы вошли в дом. Когда Марсель взялся за инструмент, она произнесла первые слова за весь вечер:
— Я думала, ты уже не балуешься кларнетом.
— Очень редко! Очень редко! — как будто оправдывался Марсель.
— Нет, Аньес, как бы мы ни хотели, ничего не меняется. Марсель всё еще играет на кларнете, — многозначительно заметила Женевьев.
Эйлин переложила малыша: теперь она прижала его спинкой к своей груди, уложив головку в шелковом распадке.
Они начали играть, и сразу же сбились, и начали снова. Это была старинная музыка, какая-то пастораль восемнадцатого века, кларнет звучал неуверенно, и поначалу Женевьев забивала его, но потом голос кларнета окреп, и к концу пьесы они пришли дружно и согласованно. Эта самодельная музыка была живая и обладала каким-то особым качеством, какого никогда не бывает у настоящей, сделанной профессионалами. В ней звучал тот трепетный гам, который слышишь всегда, проходя по коридору музыкальной школы, но никогда — на бархатном сиденье в консерватории.
Мари хотела взять из рук Эйлин ребенка, но та покачала головой. И неожиданно для всех встала, прижимая к себе Шарля, и запела. И как только она запела, я ее сразу узнала: это была знаменитая певица из Америки, исполнительница спиричуэлз. Она тоже участвовала в этом фестивале, на который я приехала во второй раз, и ее портрет был напечатан в программке. В ее огромном низком голосе, богатом звериными оттенками, была такая интимность и интонация личного разговора, что дух домашнего концерта не разрушался. Потолочные своды, неизвестно для чего устроенные в этом помещении, имевшем в прежней жизни какое-то специальное и загадочное назначение, принимали в себя ее голос и отдавали обратно еще более мощным и широким. Ее большое тело в водопаде шелковой материи двигалось и раскачивалось, и раскачивались огромные цветы, и ее руки с безумными ногтями, и красный рот с глубокой розовой изнанкой в окантовке белых зубов, и Шарль, которого она прижимала к груди, тоже раскачивался вместе с ней. Он проснулся и выглядел счастливым на волнующемся корабле черного тела в малиновых маках и белых лилиях…