Разорвать тишину - Гаврилов Николай Петрович
Но было и другое. Ближе к вечеру, когда Лидочка, заметив все, что можно заметить, засобиралась к себе, в дверь постучали, и в комнату, жмурясь от яркого света голой лампочки, представьте себе, вошла Рыба.
О Рыбе во дворе было известно немногое. Говорили, что ее сын — видный начальник на КВЖД, а она сама когда-то была известной актрисой и играла на лучших театральных сценах Ленинграда, но потом спилась, переехала сюда и теперь живет, прячась от всего мира в темной квартире с двумя кошками. Шептали о какой-то трагедии.
Рыбой ее прозвали за сухую фигуру, блеклые, выцветшие глаза и полное молчание. Стыдно сказать, но во дворе даже не знали ее настоящего имени. Прошлое бывшей актрисы покрывали темные тайны; любопытные соседи много раз пытались завести с ней знакомство и даже специально выжидали на лестничной площадке, когда она возвращалась из магазина, чтобы хоть одним глазком заглянуть, что там у нее за дверью. Но Рыба тщательно избегала любых контактов. Окна ее квартиры днем и ночью были завешены темным коленкором.
Естественно, что во дворе ее тихо ненавидели. При встречах мальчишки кричали ей вслед обидные слова и старались запустить снежком в худую, прямую, как единица, спину в неизменном черном пальто. Вере иногда представлялось, как актриса, не замечая течения времени, сутками сидит в сумрачной комнате, погруженная в беспросветную тоску своего одиночества и, не мигая, рассматривает пожелтевшие фотографии давно умерших людей.
Сейчас, взглянув на Рыбу в ярком электрическом свете, Вера впервые увидела, что она действительно когда-то была очень красивой женщиной. Лидочка, сразу забыв, что ей нужно спешить домой, снова опустилась на стул.
— Слышала, что вы уезжаете, — после некоторого молчания произнесла Рыба без всякого выражения и протянула маме завернутый в газету сверток. — Вот, возьмите…
— Что это? — растерянно спросила мама, которой еще не дали опомниться после утреннего похода в милицию.
— Здесь деньги. Четыреста рублей. Да берите же… — Рыба чуть не насильно сунула сверток в мамины руки.
— Как же это… Зачем… Я же никогда не смогу отдать, — заволновалась Вера, комкая сверток.
— Глупости. Ничего отдавать не нужно… Вам семью надо сберечь… А у меня еще есть…
Вера быстро посмотрела на черное потрепанное пальто, протертый воротник, на неухоженные седые волосы и старые, порыжевшие туфли актрисы. Рыба отдавала ей последнее. Две женщины поняли друг друга без слов. Подбородок Веры задрожал, и она снова заплакала, не стесняясь своих слез. Рыба дернулась было к ней, но повернулась и, пряча лицо, быстро вышла из комнаты. Следом за ней тихо вышла потрясенная Лидочка.
Чуть позже Санька начал прощаться со всем, что его окружало в недавнем прошлом. В двенадцать лет еще веришь во всемогущество родителей и любой жизненный поворот воспринимаешь как новое приключение. Грязный серый двор с мусорными ящиками и развешенным бельем сдавался в архив памяти, а впереди, в вечных снегах и солнечном свете, мальчишку ждала таинственная Сибирь, неведомая, не открытая земля, terra incognita, и хотелось говорить об этом не останавливаясь. Говорить — с кем? Естественно, с лучшим другом.
Квартиры на первом этаже были давно переделаны под коммуналку. Санька заскочил в общий коридор, тускло освещенный маленькой, пыльной лампочкой под грязным потолком, стукнулся коленом об угол обитого железом сундука и сразу наткнулся на Васькину бабушку. Медленно передвигая ногами, бабка шла из кухни, держа в руках закрытую, тяжелую сковородку. В сковородке что-то шипело и лопалось.
— Марь Ванна, — крикнул Санька, поднимаясь на цыпочки к ее уху, — Вася дома?
Марья Ивановна, жуя беззубым ртом, молча скрылась за обитой рваной клеенкой дверью комнаты. Через минуту оттуда вышел Васька.
— Я завтра уезжаю. В Сибирь. Навсегда, — вместо приветствия небрежно произнес Санька, как будто речь шла о походе в булочную.
— Да? — удивился Васька. — Здорово. А я сегодня к Матросу ходил. Вот это мужик! Знаешь, как его все боятся… Завтра снова пойду, мне плевать, пусть хоть из школы выгоняют.
— Навсегда, — упавшим в тоне голосом повторил Санька. Он хотел рассказать про снег, охоту, кедры и бескрайний холодный Байкал, но все слова вдруг куда-то исчезли, и он осекся.
— Вася! Иди за стол. Все стынет… — крикнул за дверью женский голос.
— Иду… Ну, давай, сибиряк… — Васька протянул руку, они обменялись рукопожатием.
Прощания не получилось, торжественные марши не состоялись. В двенадцать лет еще не разбираешься в оттенках чужих и своих эмоций и не замечаешь за показным равнодушием зависть.
Но не стоит завидовать чужим крестам…
Двадцать третьего марта, холодным пасмурным утром, во внутреннем дворике городского отдела, закрытого высокими кирпичными стенами от окон соседних домов, шла перекличка отъезжающих. Молодой сотрудник в шинели и фуражке с голубым околышком звонко выкрикивал фамилии и делал какие-то пометки у себя в папке. Рядом с ним стоял коренастый, властный мужчина в гражданском пальто с поднятым воротником и хмуро поглядывал то на молодого сотрудника, то на карманные часы на длинной серебряной цепочке. Мужчине хотелось побыстрее завершить формальную сторону мероприятия. За нестройной, темной шеренгой высылаемых прогревали двигатели два грузовика с зелеными хлебными фургонами.
— Герц Леонид Абрамович, — кричал сотрудник, глядя в раскрытую папку.
— Здесь…
— Герц Нора Борисовна…
— Здесь, — слабо доносилось из строя.
— Канавкин Федор… Федор Поликарпович…
— Тут я, — отзывался взволнованный голос, и кто-то поднимал руку.
— Двоих не хватает, — тихо сказал стоящему рядом мужчине сотрудник, захлопывая папку. — И вещей у них…
— Кто не явился — объявим в розыск. Это не ваша забота. Принимайте тех, кто есть. Все равно, счет не по карточкам. А насчет вещей — вы начальник этапа, сами разберетесь, — немного раздраженно ответил мужчина и снова, щелкнув крышкой, демонстративно посмотрел на часы.
Обитая железом дверь, ведущая из подвального коридора горотдела отворилась, и к начальству подбежал дежурный милиционер. Следом за ним, во внутренний дворик, сгибаясь под тяжестью чемоданов, торопливо вбежали красный от спешки мужчина и женщина в дорогой, рыжеватой шубе. Вера сразу узнала в них посетителей кабинета Приходько. Мужчина в сдвинутом на затылок котиковом пирожке тяжело дышал и оглядывался, женщина опустила чемодан на асфальт и схватилась за сердце.
— Еще двое прибыли. Опоздавшие, — доложил дежурный.
— Фамилии? В строй… — коренастый повернулся и с легкой насмешкой посмотрел на молодого начальника этапа. — Теперь полный комплект. Принимайте командование.
— Внимание! — звонко крикнул молодой человек и сделал шаг к шеренге. — С этой минуты вы поступаете в распоряжение конвойной службы Комиссариата внутренних дел Белорусской Советской республики. До Тобольска вы этапируетесь на общих основаниях со ссыльными, поэтому настоятельно рекомендую каждому из вас выполнять все приказы и требования конвоя. С требованиями вас ознакомят непосредственно в вагонах. Сейчас вы будете отправлены на вокзал для посадки в эшелон. Все ясно? По машинам!
— С Богом, — шепнул Алексей, поднимая стоящие у ног чемоданы. — Санька, возьми маму за руку…
Странно, но как только за человеком закрывается дверь в прошлое, в то время как впереди лежит новый, неведомый мир, подчиненный неизвестным законам, становится легче. Уже нет времени сожалеть о былом, оно предается забвению. Накопленный опыт может и не понадобиться. Милая, уютная вселенная за светлыми шторами исчезла навсегда, и сейчас главное — заново научиться выживать. Вера с застывшим лицом сжала маленькие пальцы Саньки и вслед за мужем шагнула в тесный темный фургон. Через несколько минут грузовики с людьми выехали за ворота горотдела.
Гнетущий мрак покрывал город целую неделю. Людей, не попавших под паспортизацию, привозили в районные отделения милиции, а оттуда отправляли на общий сборный пункт — в подвалы старого следственного изолятора. Ссыльные — это не заключенные, они не попадают под бюджетное расходы, сами себя должны кормить, поэтому в подвалах всю неделю выдавали только кипяток. Передачи тоже не принимались, тем более что большую часть контингента составляли люди с невнятными биографиями, бездомные. О них никто не беспокоился, как будто их вообще не было на свете, но они жили, ходили, разговаривали, наверное, о чем-то мечтали и самое главное: они теперь по-иному, неким особенным образом смотрели на мир. И невозможно было совестливым людям, тем, кого забрали из дома, есть последний кусок хлеба под взглядами этих слезящихся, внимательных глаз.