Михаил Шишкин - Письмовник
И вот тогда у нас в доме появился он. Они были с папой дружны в молодости. А теперь он стал режиссером и взял папу сниматься в свой фильм.
Он был рыжим, а ресницы жгуче-красные, длинные, густые. Как рыжая хвоя. Вообще волосы какой-то зверской густоты. За столом было жарко, он расстегнул рубашку, закатал рукава, и были видны бицепсы, мощные, усыпанные веснушками. И сквозь ворот рубашки на груди пробивались рыжие клочья.
Помню, он говорил, что только что с моря, но кожа светлая, не загорает, только розовеет.
Он стал приходить часто.
Папа показал мне фотографию, на которой они вдвоем дурачатся, висят на перекладине вниз головой. Я смотрела на тех мальчишек и подумала еще тогда — до того, как стать отцом, мой папа уже был моим папой? А этот рыжий уже тогда был им? Кем им?
Он был старым холостяком, и папа с мамой все шутили, что его нужно женить. Один раз сказал:
— Если видел раз женскую грудь — все равно что видел ее у всех.
А мама возразила, что ничего подобного, женские груди — как снежинки, нет ни одной похожей, и они засмеялись. Мне все это было странно и неприятно.
Он называл меня Сашкой-промокашкой. А я в его присутствии совершенно терялась. Вернее сказать, я с ним снова раздваивалась, но та, которая боялась, была здесь, а другая, которая ничего не боялась, куда-то исчезала в самый неподходящий момент.
Он зайдет ко мне, взглянет на обложку и спрашивает:
— Как там Троя? Еще держится? Или уже взяли?
Я набралась храбрости и спросила, про что он хочет снять кино. Он ответил:
— Вот ты, к примеру, пила кефир, и у тебя после этого остались белые кефирные усики, а на улице — написали во вчерашней «Вечерке» — автобус наехал на остановку, где ждало этого автобуса много людей, и они погибли. И между кефирными усиками и этой смертью есть прямая связь. Да и между всем остальным на свете.
Я влюбилась в него без памяти.
Когда он был в гостях, я незаметно выскальзывала в прихожую, чтобы понюхать его долгополое пальто, белое кашне, шляпу. Он пользовался каким-то незнакомым одеколоном — и запах был восхитительный, терпкий, мужской.
Я не могла спать. Теперь я умирала от любви. Ночи напролет рыдала в подушку. В дневнике каждый день выводила страницами: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя».
Мне было так больно. Я не понимала, что с этим со всем делать.
Мама все видела и переживала вместе со мной. Не знала, как помочь. Обнимала меня и утешала, гладила, как маленькую, по голове. Пыталась образумить:
— Ты еще совсем ребенок. У тебя острая потребность не только быть любимой, но и отдать свою любовь. Все это прекрасно. Но кого любить-то? Твои женихи еще только в солдатики перестали играть. И вот отсюда все эти слезы в подушку, зависть, фантазии, грезы, обида на судьбу, злоба на весь мир, на самых близких. Будто самые близкие именно во всем виноваты. И тогда ты начинаешь себе все придумывать.
Она убеждала меня, что для любви еще рано, что все это еще ненастоящее. Я ревела:
— А что настоящее?
Она сказала:
— Ну, вот как у нас с папой.
И папа заходил ко мне в комнату, садился на край постели и почему-то виновато улыбался. Будто это его вина. Будто это какая-то тяжелая болезнь, и он ничем не может мне помочь. Вздыхал:
— Зайка, я тебя очень люблю. Ну почему этого мало?
И так их становилось жалко!
Я стала писать ему письма. Отправляла каждый день. Не знала, что писать, и просто посылала ему в конверте то, что было в тот день частью меня — билет на трамвай, перышко, список покупок, нитку, травинку, жука-пожарника.
Он несколько раз ответил. Написал что-то шутливое, вежливое. А потом тоже стал посылать какие-то глупости: оборванный шнурок, обрезки кинопленки. Один раз я достала из конверта салфетку, в которую был завернут его зуб, выдернутый накануне. На салфетке было написано, что посылается это с надеждой, что если с моей стороны и была любовь, то теперь уже точно пройдет. Зуб, правда, был страшный. А я взяла и засунула его за щеку.
Один раз он пришел, долго говорил о чем-то с папой и мамой за закрытой дверью, потом зашел ко мне. Я стояла у окна как в параличе. Он хотел подойти, а я задернула занавеску, спряталась.
Он сказал:
— Сашка-промокашка! Бедная моя влюбленная девочка! Разве можно влюбляться в такое чудовище? Послушай, я должен тебе объяснить одну важную вещь, хотя убежден, что ты сама за этой занавеской все понимаешь. Ты любишь вовсе не меня, а просто любишь. Это совсем разные вещи.
И ушел.
Больше у нас при мне он не появлялся. И на мои письма не отвечал.
Однажды я прогуляла школу. Просто решила — не пойду и не пошла. Бродила под дождем, не замечая, что с неба течет, как не замечают дождя коровы.
Его зуб держала в кармане в кулаке.
Запомнилось только, что в носу застрял запах горелой урны. Да в забрызганной витрине фотографа — подсахаренные молодожены.
Продрогла, промокла. Поплелась домой.
Открываю дверь в квартиру — на полу у входа чей-то огромный зонт врастопырку.
Чувствую — знакомый запах в прихожей. На вешалке — долгополое пальто, белое кашне, шляпа.
Из ванной — шум воды.
Дверь в спальню открыта. Мама выглядывает — растрепанная, затягивает на голом теле свой китайский халатик с драконами. Спросила испуганно:
— Саша? Что случилось? Что ты здесь делаешь?
***
Нынче вызывает начальников начальник и командиров командир, говорит:
— Садись, пиши приказ.
Сажусь. Пишу.
— Братья и сестры! Солдатушки! Контрактники, миротворцы и ассасины! Отечество расползается, как промокашка под дождем! Отступать некуда! Ни шагу назад! Ух ты, смотри-ка! Видел, какая у нее попка? Да нет, не у той! Уже за угол завернула. Про попку зачеркни. Так, на чем мы остановились? Ах, да! Так вот. У волосов с темя на средине завивать волосяную косу, которую ввязывать спустя в лентошную косу. Тупеев не иметь. Виски оправлять всем одинако, как и ныне в полку учреждено, в длинную одну буклю, но расчесанную и зачесанную порядочно, чтоб на сосульку не походила, в мороз делать оную шире, чтоб закрыла ухо. Сие упражнение сохранит от праздности, которая есть всех солдатских шалостей источником. Довольно кажется сей причины, чтобы в оной солдата упражнять непрестанно. Башмакам быть по размеру каждого, не широким и не узким, чтоб можно было в морозы в них соломки или охлопочков положить, а паче не коротким, дабы в ходьбе ног и пальцев не обтирали, отчего солдат в походе часто не может за прыткими следовать, но прямо бы на ноге сидели. Всегда им быть исправно вычиненным, вычищенным и намазанным, ежедневно переменять их с одной ноги на другую, чтоб не сносились и в походе и ходьбе ног бы не портили. Бриться не забывать. Немогузнайкам объясняю: ношение бороды может означать проигрыш в поединке, потому что за нее удобно ухватиться и победить противника. Завтра выступаем. Путь далек. Ночь коротка. Спят облака. Сперва пойдем по дружественному нам царству попа Ивана, о чьем великом могуществе говорит весь свет. Вот в «Вечерке» пишут, что взял измором самого Чингисхана. Место это труднопроходимое и свирепостью свирепо. Строжайше рекомендую всем господам полковым и баталионным начальникам внушить и толковать нижним чинам и рядовым, чтобы нигде при переходе местечек, деревень и корчм ни малейшего разорения не делать. Пребывающих спокойно щадить и нимало не обидеть, дабы не ожесточить сердца народа и притом не заслужить порочного названия грабителей. В дома не забегать, неприятеля, просящего пощады, щадить, безоружных не убивать, с бабами не воевать, малолетков не трогать. Для сбережения пули на каждом выстреле всякий своего противника должен целить, чтобы его убить. Кого из нас убьют — царство небесное, живым — слава! Паникеры и трусы должны истребляться на месте. За мной, в атаку, ура! Ступай, ступай! Атакуй! В штыки! Стрелки, вперед! Докалывай! Достреливай! Вали на месте! Всех побьем, повалим, в полон возьмем! Гони, коли! Режь, бей! Хрой, прикак, афох, вайрках рок, ад!