Тонино Гуэрра - Параллельный человек
Поля, со всех сторон обступившие Городок, завалены корнями. Обновляют люди сады и готовят на зиму топливо. Древесину просушат, нарубят поленьев. Идет дерево и на продажу, ценные породы — вишня, орех и каштан. На земле разбросаны корневища. Трактором вывернут дерево с корнем, придут крестьяне, ствол отпилят, и останутся корни с влажными комьями почвы. Грузовики подберут бревна. Корневища лежат возле воронок на месте бывшего дерева. Пройдет дождь, вода смоет землю, и заржавеют в поле космы корней, поражая воображение путников и заставляя таких, как я, изобретать фонтаны.
Трудно бродить по полям, когда вокруг столько коряг. Каждая мнится мне частью фонтана. Надо найти подходящий кусок мрамора кубической формы; вспоминаю: кажется, видел нужный мне камень у стены при входе на кладбище. Может, мысль о фонтане мелькнула в уме на похоронах матери, когда мы входили на кладбище. Камень, что возле церкви, — собственность священника. Надо с ним переговорить, но мне не к спеху. Никто не торопит меня, как бывало в Америке, никто не гонится по пятам. Зато теперь я все делаю не спеша. Гляжу на бегущих мимо собак. Захожу в табачную лавку купить сигареты, смотрю в глаза Гарибальди, взирающему на меня с открытки. Выхожу из лавки и останавливаюсь возле Центральной площади: красный песчаник, в глубине громада собора, облицованного розовым мрамором, в полоске тени сидит человек в черном, перед ним, как протертые на коленях джинсы, две канистры из прозрачной пластмассы — блекло-голубые лужицы посреди пустынной площади. Вспомнил: так же неподвижно сидели индейцы под огромными валунами, увязшими в пустыне. Пришли на ум мосты через Ист-Ривер — Бруклинский, например; перед глазами снова копошились крошечные, как муравьи, негры: торговали вразнос у подножия пилонов; склонялись динамитчики-пуэрториканцы. Я подумал: в мире найдется немало других мест, где материя грандиозна и мал человек, забившийся в тень; где люди, возвращаясь домой или бродя в поисках новой полоски тени, напоминают индейцев, взваливших на спину горы, негров, сгибающихся под тяжестью мостов, или итальянцев, передвигающих на своих плечах кафедральные соборы. Но все это обман зрения. Мир огромных вещей неподвижен: он лишь отбрасывает тень, в гуще которой роятся маленькие человечки, мучит их безработица, терзают невзгоды, и все-таки, не будь их, разве не утратили бы своего великолепия и грандиозности все эти соборы, горные кряжи и мосты? Быть может, этой цели служит человеческое отродье?
Пересекаю площадь, огибаю собор, где, как известно, испокон веку положено находиться погосту. Вместо кладбища — теннисный корт: ровная, как стол, площадка, разграфленная четкими геометрическими линиями; два парня машут ракетками, в сторонке священник, читает газету. Кажется, корт освещен нереальным светом; я как во сне: теннис подходит нашему городку как корове седло. Делать нечего: передо мной площадка для игры в теннис, резвятся парни, священник держит газетный лист, как огромную бабочку. Открываю калитку, подхожу к священнику: мы не знакомы, он не здешний, по лицу видно — приехал из Венето. Спрашиваю: куда подевались родители? Сначала не понял. Принял за кого-то другого и понес ахинею: родители, мол, поехали к морю купать лошадей. В наших краях принято купать лошадей в море, так что ничего тут странного нет. Пришлось объяснить; заодно спросил про деда и тетку-покойницу — пантеон бренных останков, неизвестно куда подевавшихся. Священник заулыбался, готовясь сообщить приятное известие. Они, видите ли, создали монументальное кладбище, как на картинке.
Отправляюсь на новое огромное кладбище; вид такой, что надо бы хуже, да некуда. Прочитываю все надписи на плитах, пытаюсь найти хоть кого-нибудь с нашей фамилией. Труд напрасный. Спрашиваю звонаря, по совместительству кладбищенского сторожа, где схоронили моих отца с матерью, отыскать хотя бы двоих, а дедушки с бабушками, старые тетушки ладно уж, бог с ними, покажи хоть могилы родителей. А он тычет в зеленый газон: сюда закопали, мол, старые кости, что с бывшего кладбища. Выхожу из себя, требую: пусть останки вернут законным наследникам. Он разводит руками: дескать, это невозможно, мэр города в свое время разослал родным покойников уведомления о переводе кладбища и просил сделать соответствующие распоряжения. Я кричу: не получал я никаких писем от мэра. Со всех ног к нему, дом мэра на холме в старой части города.
На половине подъема стайка покосившихся домиков. В одном из них должен быть мэр. Всматриваюсь в темные проемы окон: вдруг появится кто, укажет, где дом мэра. Пусто, ни одного лица. Иду к палисадникам: крохотные квадратики и треугольнички, огороженные тростником. Выискиваю хоть одну живую душу и наконец в одном из треугольников вижу: сидит на стуле старик. Спрашиваю, где живет мэр. Он встает, показывает палкой на одно из многочисленных окон, объясняет: окно мэра не третье снизу, но если от третьего сверху спуститься ко второму окну в нижнем ряду, так это и будет дом мэра. Похоже, палкой он чертит в воздухе формулы; мне нравятся эти движения. Они мне дороже, чем все остальное. Вхожу в палисадник, сажусь, прислонившись спиной к домику: стена — гипотенуза, соединившая две тростниковые стороны треугольника. Размером участок два метра на три, и посажены здесь пучок розмарина, несколько стрелок зеленого лука, базилик в горшочке, кочан капусты; на земле несколько банок с пометом — для удобрения. Старику лет восемьдесят. Все главное в жизни у него под рукой. И не потому, что нет больше сил ходить на площадь, смотреть, чем люди живы, особенно в базарный день. Просто любит он сидеть рядом с капустным кочаном, розмарином, луком, а более всего возле банок с пометом. Он собрал его сам и запасы свои пополняет: вот выйдет на улицу и заметит: оставила кучку навоза лошадь, овца или курица. В отдельной банке, которую он показал мне на прощанье, хранился львиный помет. Это с той поры, как проезжал через наш город бродячий цирк со львом и жирафой. Помет жирафы он тоже держит в особой баночке, накрытой желтой бумагой и стянутой шпагатом. Этим пометом не удобряет. Изредка только откроет банку — запах припомнить. К тому же земля и без того хорошо унавожена: он ведь и сам нужду справляет здесь, под тростником, на собственном треугольничке. Я рассказал о новых деревьях, которые собираются посадить вокруг площади. Говорят, саженцы каменного дуба. Старик презрительно замахал палкой, возмущенно повернулся ко мне спиной. Он-то считает, городские площади надо украшать фруктовым деревом — вишней, миндалем, сливой. Тогда в город вместе с живыми деревьями придут времена года. Цветы осыплют крону весной, плоды появятся летом, желтый лист — осенью, а зимой голые ветки пустят свет, которого так недостает в эту пору. И притом с весны до поздней осени будет шелестеть листва: сначала маленькие нежно-зеленые листики, потом они потемнеют, и, наконец, ветер сорвет золотой наряд, и залетит он в окна домов, словно драгоценный табачный лист. Станет видимо движенье жизни; ведь она не стоит на месте, будто каменный дуб или ему подобные мрачные, тяжелые вечнозеленые деревья; они как слепое пятно, и не разглядишь, что за ними скрыто: капитель, искусная кирпичная кладка или, может, черепица, покрытая плесенью. Постепенно у нас разговор пошел вполголоса, почти шепотом. Стали расспрашивать друг друга даже о сокровенном: по секрету, как два заговорщика. И когда я встаю, чтоб распрощаться, он не хочет меня отпускать, да и у меня, признаюсь, уходить охоты нет. Пусть об этом не сказано ни слова, но по тому, как топтались мы на шести квадратных метрах, перешагивая через капустный кочан, пучок розмарина и банки, чувствовалось: не хочется нам расставаться. И в последний момент, хотя я не трогался с места и разглядывал листья капусты, старик все-таки понял, что я ухожу, и сорвал промасленную бумагу с той банки, где хранился жирафий помет. Дал понюхать: резкий запах дикого зверя ударил мне в ноздри с такой силой, будто вдребезги разлетелась пробирка с едким калием. Он прикрыл банку бумагой и улыбнулся в предвкушении одобрительного отзыва, который я не преминул произнести. Мы распрощались; я вышел из тростникового треугольника и зашагал в сторону площади.
Голые полки, старый массивный прилавок, я на стуле. На нем любила сиживать моя мать. За спиной пустой шкаф. Перед глазами стена. Хоть и нечего мне продавать и в лице моем нет ничего от торговца — я торговец. Торговцы относятся к разряду людей, которые терпеливо, как птицелов в шалаше, караулят добычу. Я сидел просто так и никого не подстерегал. И все-таки ждал: кто-нибудь да придет. На душе становилось тревожно, когда слышал чьи-то приближающиеся шаги. Исподволь росла надежда, что кто-то откроет дверь. Спустя два часа по приезде я открыл лавчонку, принадлежавшую моей матери: дверь была заколочена с того самого дня, как мать умерла четыре года назад. Я мечтал отыскать здесь ящики с фонтаном. В памяти, правда, не отпечаталось никаких следов, которые бы указывали на связь этой лавки с постройкой и хранением фонтана; и все же надежда не покидала меня: я найду его именно здесь. Ведь случается иногда отыскать пропавшую вещь там, куда, казалось бы, она не должна была попасть ни под каким видом. Увы, ящиков нет и в помине — значит, были виды на то, чтобы их здесь не оказалось. Ничего не поделаешь; смотрю на пустые полки и вдыхаю сырой, слежавшийся за четыре года воздух.