KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Виктор Робсман - Персидские новеллы и другие рассказы

Виктор Робсман - Персидские новеллы и другие рассказы

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Виктор Робсман, "Персидские новеллы и другие рассказы" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Как бесконечен здесь наш досуг! Как неощутимо время — этот источник нашего медленного угасания и, может быть, завтра, не заметив прожитой жизни, мы проснемся стариками. С наступлением нового дня мы возвращаемся к тому, что было и что будет снова и снова, в круговорот безжалостного времени. Так же, как и вчера, появляется на нашем дворе постоянный житель тюрьмы Гриш-хан с янтарным чаем на медном подносе. Приподняв бороду, как муэдзин на молитве, он кричит на родном нам языке, словно возвещает благую весть: — Вот и я! Чайку вам принес, чтобы не скучали!.. Мы привыкли к нему, как к восходу и заходу солнца, он нам не чужой, из одних с нами мест и одной с нами веры, армянин по рождению. Из Григория его превратили здесь в Гриш-хана, но от этого он не стал другим. Четверть века назад его нашли в объятиях молодой затворницы-персиянки и за эту короткую радость он расплачивается теперь пожизненным заключением. Как ему повезло, что толпа не побила его камнями, не оскопила его, не предали его позорной публичной казни, а оставили в живых! С годами он обжился в тюрьме, стал для всех здесь своим человеком, и смотритель тюрьмы позволил ему завести при тюрьме чайную. А ведь известно, что чаем всех здесь можно подкупить, всё проведать, узнать все тайны… Он и не терял времени; день за днем копил деньги, а теперь дает их в рост, и все тюремщики у него в долгу. Время сгорбило Гриш-хана, пригнуло его к земле; скрипят изношенные его кости, ребра выглядывают из обвисшего пиджака и трудно теперь узнать в нем былого красавца-кавалериста, которого повсюду сопровождали пылающие глаза женщин. Но как призрачны, как недолговечны наслаждения, исчезающие тотчас, как только прикоснешься к ним! И он вспоминает теперь, как в начале своей жизни у него была другая мечта: он хотел уйти от всех соблазнов, приманок и искушений, быть усердным семинаристом, читать только поучения святых отцов и находить в них всё, что искал, чтобы ни один день не был потерян даром… Он подолгу сидит с нами, пока мы осушаем стаканы, и рассказывает о былом, об остроге, стоявшем прежде на месте нынешней тюрьмы, и сравнивает его с открытой могилой; его морили там голодом, гноили в нечистотах, натравливали на него диких зверей, держали прикованным на цепи, и со дня на день он ждал, что его будут пытать «казнью мухами», более мучительной, чем сама смерть… Эти дикие нравы, говорил он, можно сравнить только с нравами наших цивилизованных советских палачей… О, он так много испытал зла, так долго был унижен, что ему кажется, будто он прожил несколько жизней! И он никак не может понять, почему Богу было угодно, чтобы он променял духовную семинарию на тюрьму. Мысли о Боге и поныне не оставляют его. — Странная у них вера! — говорит он, закатывая глаза к небу, как мусульманин на молитве. — Они говорят, что любят Христа, и в то же время не любят нас, христиан. В Коране много от нашей веры, а нас они называют нечистыми, неверными, отступившими от закона… Теперь всё здесь переменилось; нет больше чистых и нечистых, многих фанатиков-изуверов перевешали, но чувство вражды осталось… Заметив плетущегося к нам тюремного доктора, Гриш-хан сгибает спину и уже не смеет разогнуть ее, пока доктор не прогонит его. Гриш-хан перед всеми гнет спину, он уже не может не гнуть ее, а тюремный доктор приравнивается здесь к чину полковника, что равносильно небесному светилу. Как он наскучил нам своей болтовней о зачатии и деторождении! Он умеет лечить женщин от бесплодия при помощи амулетов и заклинания и не упускает случая принести жене какой-нибудь новый магический амулет; она вся увешана ими, как богатая купчиха драгоценными камнями. И вот, по его неустанным заклинаниям, моя жена занемогла. Старьте балагур прослезился: нет большей награды для женщины, чем зачать ребенка! И он стал плаксиво вспоминать о рождении своего первого отпрыска, словно с этим событием было связано сотворение мира. Был он человеком чувствительным — о детях не мог говорить без слез. Но, по обычаю предков, он требовал от своих детей почти монастырского послушания, запрещал им иметь свои желания, и всё свое детство они простаивали у двери с покорно сложенными руками в присутствии своего повелителя-отца; он был для них верховной властью отныне и до века. — Нужно как можно меньше напоминать детям о своей родительской любви, — рассуждал он, — ибо в любви нет уважения, она делает всех равными. А какое может быть равенство между отцом и сыном или между матерью и дочерью? Нет равенства даже между мужем и женой, — продолжал развивать свою философскую систему лекарь. — Говорить жене о своей любви к ней, это все равно что признать себя побежденным; в своем доме вы будете тогда на положении генерала, разжалованного в солдаты. О, это очень опасно вступать в равенство с неравными людьми! Всё это было для нас ново и непостижимо. Между тем, всем уже стало известно, что в тюрьме рождается ребенок. Матери и жены вздыхали — какая может быть на нем вина! Не успев родиться — он уже в тюрьме. Жена губернатора, женщина высокомерная, полагавшая, что равной ей никого нет, собственноручно приготовила для рожающей в тюрьме ширини — восточные сладости, омытые ее слезами; она так плакала, так плакала, говорил посыльный, что эти сладости пропитаны солью ее слез! Жена полицмейстера, благочестивая старушка в возрасте тридцати лет, прислала особое кушанье для плодоносящих, изготовленное на миндальном масле с фисташковыми орехами и в меду, чтобы сладостью была преисполнена утроба матери. Приходила тайком жена смотрителя тюрьмы, приносила лакомства, плакала. Эта девочка-подросток из года в год рожает детей. Она так несчастна! У мужа нет теперь других жен, она у него одна, и он не дает ей покоя. Она напоминала козочку — ей так хотелось резвиться, играть… Для многих открылись теперь ворота тюрьмы; приходили к нам и русские, великомученики-эмигранты, со своими слезами. Вот и вы теперь с нами, в изгнании! Надо очень сильно любить свою страну, говорили они, чтобы добровольно пойти на такой подвиг! Приходили американские миссионеры. Барат-Али рассказывал о них сказки; он говорил, как пьяный, радость делала его невменяемым. Это была семья доктора Гоффмана, сына фермера из штата Огайо, променявшего почетное и доходное занятие тренера бейсбола на беспокойную жизнь миссионера и врача. Отправляясь в эту дальнюю страну вымирающих потомков благородных фарсов, он знал, что всё здесь дико, бедно, грязно, как это было во времена Камбиза, Дария и Ксеркса. На всех дорогах, на пропитанных запахом тления базарах бродят стадами нищие — слабоумные от рождения, слепнущие от трахомы, покрытые болячками; под каждой войлочной шапкой скрывается облезший череп кечал, пораженный стригущим лишаем. И все они тянутся теперь к доктору-иноверцу, точно к целебному источнику Земзем, и он творит чудеса. Разве это не богохульство! Правоверные искали его смерти. Этот Божий человек теперь здесь, с нами; он подумал и о нас, ожидающих в тюрьме рождения своего первого ребенка; как можно доверить его персидским знахарям и хакимам, все еще врачующим больных по Канону Авиценны, жившего в глубине веков! — У этих врачей, — шутит доктор, — очень не легкая задача — они хотят перехитрить чёрта… Он уже побывал у губернатора, человека просвещенного, и губернатор доверил ему ждущую ребенка русскую женщину в тюрьме на время родов. И когда придет это время, говорил он, ее привезут в госпиталь миссии под охраной полицейского конвоя, и она узнает там радость материнства.


Приближался день весеннего равноденствия, рождался новый лунный год Новруз, праздник, которому равного нет. В мусульманском календаре нет праздников, но много скорбных дней, много печали; верующие устают в эти дни от слез, от горьких воспоминаний. Как радовался наступающему Новрузу Барат-Али! Заключенные ждут этого дня, как изголодавшаяся скотина ждет первой весенней травы; только в этот день арестантов кормят сытно и вкусно, как на званом пиру; никто не должен оставаться в этот день без риса и мяса! Торговцы рисом открывают все свои закрома, скотоводы не жалеют для узников баранов, чтобы не быть перед Богом в долгу. Скорее бы только миновал судьбоносный тринадцатый день Новруза, когда дьявол плетет свои сети, строит козни, связывает путами верующих, сеет семена зла в сердцах людей. В этот день нельзя оставаться под кровлей, где бы то ни было; надо бежать в сады, где уже начинают жить фруктовые деревья, зарождаются плоды, где оживают все тридцать видов персидской сирени, или — на открытое место, в поле, под защиту неба… Но нет больше с нами Барата-Али. Когда в последний раз он принес нам глиняный кувшин со свежей водой, он бросился на землю и рыдал, содрогаясь, как припадочный, ударяя ладонями о цементные плиты пола. Он так несчастен! Сегодня кончился его срок — его гонят из тюрьмы на волю; он этого не сможет пережить! Этот самый черный день в его жизни пришел неожиданно, как смерть; он не ждал его, он не умеет считать дни, не знает, когда начинаются и когда кончаются месяцы, годы… Не все ли равно? — Неужели, — вопил он, как животное на скотобойне, — я больше никогда не увижу доброго господина и добрую ханум и ничего не узнаю о жизни вашего ребенка, для которого собирал милостыню, припрятывал гостинцы, воровал ширини!.. Но скоро, как ни в чем не бывало, он спокойно поднялся с земли и, хитро усмехаясь, словно собираясь обмануть весь мир, весело произнес: — Не пройдет и дня, как я снова буду с вами — ведь я еще не разучился воровать! Потом осторожно вынул он из потайного места своих арестантских штанов туго набитый медяками грязный, вонючий мешочек и протянул его мне. — Возьмите! — просил он со слезами, — это всё, что у меня есть; я собирал их для него, для вашего ребенка… — и, боясь, что я откажусь от этих, собранных им денежек, бросил их на землю, а сам пустился бежать. И случилось так, что вскоре, незадолго до начала нового лунного года, на прогулке во внутреннем тюремном дворе, жена застонала каким-то новым, чужим для меня, стоном, который шел словно из-под земли, из утробы матери, от зародившейся в ней жизни. Ей послышалось движение теснившейся в ней жизни, хотя боли не было, а только глухое напоминание о ней, подобно отдаленным ударам грома, не обещающим еще скорого дождя. Потом все прошло, лицо ее просияло, миновала гроза. Мы возвращались с прогулки в тюремном дворе на свою койку, и стражник закрыл за нами железные ворота на цепь. Но скоро снова повторилась эта. невнятная боль, может быть, только предчувствие боли, но она закричала новым для меня, потусторонним голосом. Теперь я уже понимал, что кричит не она, а кто-то в ней. Ей было смешно, что я пугаюсь, тогда как она совсем спокойна, даже весела, словно в этой боли находила что-то приятное для себя. Я пошел звать часового. Этот глупый человек не верил ни женским слезам, ни женскому смеху, но теперь и он струсил, и обещал при смене караула доложить о случившемся разводящему. А ведь он только что сменился, подумал я, так что ждать придется целый час! И тогда стало мне страшно, я вспомнил о Каноне Авиценны, о персидском врачевании, о чёрте… Вошел дежурный офицер, страшнее которого, говорят арестанты, никого нет. У него было нездоровое лицо, землистое и скучное. Он болел подагрой, страдал от несварения желудка, часто жаловался на головную боль, втихомолку курил опиум, ходил по пятницам в городскую баню поболтать со служилым людом о том, о сём, любил мясо молодого барашка и, как всякий смертный, дышал ртом. Почему же люди так боятся его? Откуда этот страх человека перед человеком? Для нас этот страшный тюремщик показался сейчас солнечным светом в ненастную погоду. К тому же, он говорил только приятное, хотел нам нравиться: не нужно ни о чем тревожиться, ибо он уже обо всем подумал, все предусмотрел, и с прошлой ночи лошади ждут роженицу у ворот тюрьмы… — Для беременной женщины, — слюнтяво говорил он, — везде почет и уважение, а в древние времена беременной женщине воины отдавали честь! Но и мы не дикари, мы понимаем, что родить так же трудно, как и умереть… И когда он говорил, она прислушивалась не к его словам, а к жизни, происходившей в ней, к возобновившейся боли, которая становилась нестерпимой; похоже было на то, что уже начались судорожные родовые схватки, и она закричала знакомым уже мне потусторонним голосом, но это был уже не крик, а вопль. Внезапно наша больничная камера наполнилась вооруженными людьми в полицейской форме, и они увели ее, кричащую, к наружным воротам тюрьмы. Я побежал за ней, мне нужно было сказать ей что-то очень важное, но меня уже не допустили к ней, точно стала она мне чужая, и я покорно вернулся к своей одинокой койке. И вот, я теперь один, совершенно один, как покойник в своей могиле.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*