Франсиско Умбраль - Пешка в воскресенье
— Можно его приласкать?
— Это не кошка.
— Мне тоже хотелось бы, чтобы у меня был лев.
— Они едят слишком много мяса и в любой момент могут цапануть тебя лапой.
— А как быть, когда он вырастет?
— До того, как он вырастет, я сдам его в зоопарк, и мне обменяют его на новорожденного. Львов надо менять, потому что им нужно перезаряжать батарейки.
Иногда Ханс пользуется языком механиков. Однако, когда речь заходит о самой механике, говорит как поэт.
— Но лев, должно быть, очень привязывается к хозяину, — произносит Болеслао, присев на корточки напротив животного, чтобы лучше его рассмотреть.
— Точно так же как кот, Болеслао, я советую тебе завести кота.
У львенка шерсть золотистая, с легким блеском, почти охристая, он стройный, с умнейшими глазами и мохнатыми лапами, оскал у него свирепый, а хнычет как детеныш. Болеслао думает о странной природе одиночества. Оно плодит ежей и мертвых собак, барочную, непонятную, скверную и непродавабельную живопись. Из одиночества возникают пристрастие к алкоголю, львята, воскресные мертвецы и цирковые мотоциклы, молодые разочарованные жены и вдовы. Одиночество, в конце концов, порождает воскресенья, заполненные людьми, но лишенные жизни; обкуренных молоденьких девушек-наркоманок; пьяных мужчин; проституток, сбривающих пушок на своем лобке. Одиночество населено так густо, как только это вообще возможно.
— А вот и бутылка, — говорит Ханс.
Ясно. Болеслао уже и позабыл, что они приехали сюда за бутылкой рейнского вина, чтобы отвезти ее Хулио Антонио, так как собирались навестить Хулио Антонио и его жену, живущих за городом, и поужинать с ними, если их пригласят, или самим (пополам) пригласить эту супружескую пару куда-нибудь.
Узкая, почти готической формы бутылка с жидкостью неописуемого цвета внутри, которую немцы, возможно, считают хорошим рейнским вином. Никто, кроме немца, ни за что не додумался бы привезти с собой такого вина. Теперь Болеслао держит бутылку в руках и делает вид, что читает написанное на ее этикетке, получая удовольствие от бисерно-мелких строчных и крупных прописных готических типографских знаков и не понимая ни слова. Эти немцы разводят философию даже на винных бутылках, но самого вина сделать не в состоянии, думает он.
Куртка астронавта и джинсы молодят Ханса. Он положил львенку несколько больших кусков мяса без костей, и детеныш скорее не ест, а воюет с ними, как если бы это были его враги, которых, прежде чем проглотить, нужно разорвать в клочья.
— Должно быть хорошим.
— Не обольщайся, все как раз наоборот. На днях я сдам его в зоопарк.
— Я имею в виду вино.
— Рейнских вин плохих не бывает.
— Мясо для него, конечно, лучше всего.
— Нет, это не то вино, которое подают к еде. Его лучше пить просто так, безо всего.
— Я про львенка, мясо для него самое оно. Сначала он с ним играет, а потом ест.
— Хулио Антонио они очень нравятся.
— Львы?
— Рейнские вина.
В тесной квартире Ханса стоит запах, какой бывает обычно в слесарной мастерской и в жилище одинокого мужчины. Болеслао не помнит, бывал ли он здесь раньше или нет. Но в любом случае льва не было.
Они снова пересекли весь город на мотоцикле, на маленьком и мощном красном мотоцикле. Ханс, когда нужно остановиться, ограничивается тем, что осторожно прислоняет его к дереву. Их транспортное средство настолько выделяется среди других, настолько бросается в глаза, что вряд ли кому-то придет в голову его угнать. Теперь они находятся на шоссе в Ла Корунью, ведущем к дому Хулио Антонио. Болеслао по-прежнему выступает в роли свертка, но уже не обнимает своего приятеля за пояс, так как приобрел некоторый опыт. Обеими руками он держит готическую бутылку рейнского вина, с этикеткой, на которой напечатан целый рассказ или даже философский трактат (вино с самого начала вызывает у него антипатию, но он надеется, что у Хулио Антонио найдется немного виски).
— Послушай, Ханс, — говорит он Хансу (против ветра, движения и скорости) в ночную темноту, летящую им навстречу, — надо бы предупредить Хулио Антонио, что мы к нему едем.
Ханс поворачивает свою голову эфеба так, что виден его германский профиль:
— Ты прав. У меня с собой есть номер Хулио Антонио. Остановимся у первого же телефона.
И он ускоряется. А по встречной полосе в Мадрид спускается весь воскресный металлолом, выезжавший за город. Воскресенье, превратившееся в металлический хлам. Шоферам, едущим из Мадрида, видна лишь вереница белых, чуть желтоватых зажженных фар. Зрелище напоминает религиозную процессию со свечами, и это впечатление усиливается тем, что транспорт движется очень медленно.
— Смотри, можно отсюда.
Мотоцикл делает изящную петлю, и они оказываются на опустевшей террасе летнего ресторана, который, тем не менее, открыт. Ханс запускает одну из своих громадных рук за борт куртки, куда-то между подкладками и надетыми на нем свитерами и спортивными майками, пахнущими дезодорантом, в самую глубину внутренних карманов и вытаскивает записную книжку, толстую как протестантская библия. Пока его приятель листает ее, Болеслао, стоя рядом с бутылкой в руках, ждет. Затем, запомнив номер (с прежних бухгалтерских времен у него сохранилась хорошая память на цифры), крепко прижимая к себе бутылку, входит в ресторан, похожий на бальнеологическое заведение после только что закончившейся бомбардировки. Несколько случайно уцелевших пар, несомненно, не желающих быть узнанными, пьют дорожный шоколад. Болеслао просит порцию «Чивас» у стойки бара, спрашивает, где телефон и направляется в кабину, повторяя про себя номер Хулио Антонио.
Осторожно поставив бутылку на пол, он звонит (платить нужно после окончания разговора). Кабина просторная, как отдельный банкетный зал, и изысканно декорирована. Возможно, раньше это действительно был банкетный зал, который теперь никто не заказывает, и в нем устроили переговорный пункт. На другом конце провода обрадовались звонку и тому, что они едут. Кажется, их старому другу скучно одному с женой в его загородном доме. Повесив трубку, Болеслао идет к стойке, водружает на нее бутылку, одним глотком выпивает виски, расплачивается за выпивку и телефонный разговор, снова берет в руки ненавистную бутылку рейнского вина и направляется к выходу.
По телефону он объявил Хулио Антонио, что они везут ему бутылку. Это вызвало столько восторгов, что разговор мог бы продолжаться до бесконечности. Он выходит, улыбаясь, и пытается рассмотреть в темноте мотоциклет и Ханса, думая, что тот остался там, где остановился. И вдруг совсем рядом вспыхнувшая фара ослепляет его, и он, споткнувшись о какую-то скамейку, разводит руки в стороны, чтобы сохранить равновесие или хотя бы смягчить падение, и отпускает бутылку. Она мгновенно разбивается вдребезги о вымощенную камнем сцену воображаемого Эскориала[8], и осколки стекла с веселым музыкальным звоном разлетаются по трем входным ступенькам.
Ханс по-немецки смеется в ночной темени, невидимый за своей фарой, испускающей яркий луч света. Болеслао замирает от неожиданности, как цирковой актер, выхваченный софитом из темноты в самом центре арены. Пока он торопливо идет к мотоциклу, сами собой возникают ассоциации с неуклюжим клоуном.
— Мне очень жаль, Ханс.
— Брось, Болеслао, было так смешно, — и немец продолжает смеяться. Немцам нравятся такие штуки. У них был гениальный клоун по имени Грок.
— Иногда ты напоминаешь мне Грока, Болеслао.
— А по заднице не хочешь, сукин сын. Я знаю кто такой Грок. Я не клоун.
— Но так же гениален, как он.
— Придется вернуться за новой бутылкой. Я сказал Хулио Антонио, что мы везем ему вино.
— Нет времени. Да забудь ты об этой бутылке. Я привезу ему такую же в другой раз. Я отвез их ему уже не одну. Они укорачивают жизнь, но продлевают радость. Давай, садись.
Болеслао/Грок садится на мотоцикл, глядя на невидимое несчастливое место, где разбилась бутылка. Они выезжают на шоссе. Ханс набирает скорость, нагоняя потерянное время.
Болеслао теперь больше не должен нянчить бутылку (что придавало хоть какой-то смысл его существованию), тем не менее, он решает не держаться за толстую талию Ханса. Болеслао/Грок чувствует себя храбрым и ловким на заднем сиденье. И вдруг ему становится понятным, что он Грок по сценарию своей собственной жизни. Жалкий, уволенный на пенсию клоун, причем даже не гениальный. Он вспоминает об одном из номеров Грока: немец выходил на арену сыграть на рояле, но стул стоял слишком далеко, и он устраивал целый спектакль, пытаясь подвинуть к стулу тяжелый черный рояль, который было невозможно сдвинуть с места. Зрители при этом смеялись не переставая. Разве не то же самое случилось со мной, спрашивает себя Болеслао, пока они мчатся по шоссе, и, кажется, начинается что-то похожее на снегопад. «Я ухлопал жизнь, пытаясь подтянуть тяжелый рояль к легкой табуретке, и только сейчас, состарившись, вижу, что решение было очень простым, но все нужно было делать ровным счетом наоборот. Я всего лишь клоун. Если бы я хотя бы посвятил себя цирку».