Доналд Бартелми - Белоснежка
– Я не американский гражданин. Я хожу под панамским флагом. Так что забудьте о моем гражданском долге. Восемь процентов. Нет, мне что-то расхотелось с вами беседовать. Было бы, конечно, приятно сделать это просто так, из чистой гнусности, однако смачно плюнуть на ваши восемь процентов еще приятнее. Прощай, Балтимор. Восемь процентов. Доброй ночи, Балтимор, доброй вам ночи и чтоб вам пусто было.
Мы стояли в вонючей ванной и разглядывали новую занавеску. В ней было два цвета, красный и желтый. Красный, как красная капуста, желтый, как желтая фасоль. На ней были две фигуры, вроде как схематическая пава, и вроде как схематическая ваза. Они повторялись, как на обоях. Нас было восьмеро в этой вонючей ванной, семеро нас и гость. Гость, который сказал, что это самая изысканная занавеска для душа во всем городе. Хо хо. Потрясно. Мы знали, что она вроде ничего. Мы знали, что она симпатичная. Мы даже знали, что она более-менее «великолепная». В этом, собственно, и состояла идея – чтобы она была «великолепная». Но мы не знали, что она – самая изысканная занавеска для душа во всем городе. Этого мы не знали. Мы смотрели на занавеску новыми глазами, вернее, видели ее в новом свете – в свете замечания эстетика. Наш гость был эстетик, профессор эстетики. Даже те из нас, далеко не меньшинство, кто считал эстетику самой затрюханной из нескольких областей изысканий, терминологически объединяемых как «философская мысль», не остались равнодушны к замечанию эстетика. Во-первых, потому что оно имело своим предметом нечто наше, висевшее здесь, в этой вонючей ванной, на маленьких серебряных колечках, а во-вторых, потому, что говоривший был профессором эстетики, – пусть даже в этой эстетике ничего такого и нет, как оно скорее всего и есть. Пока мы, все восьмеро, стояли плечом к плечу в этой вонючей ванной, зародилась такая, я бы сказал, страстная жажда узнать, верно ли это, то, что он сказал. Прочувствованная, я рискну сказать, всеми нами, не исключая эстетика. Он ведь наверняка должен иногда испытывать любопытство, верно ли то, что он говорит. Охваченные этой жаждой, мы колебнулись там, в этой вонючей ванной. В мозгу нашем фейерверком вспыхнули тысячи мыслей. Как можем мы определить, верно ли то, что он сказал? Наш город – область применимости этого высказывания – не велик, но, с другой стороны, и не мал, свыше сотни тысяч душ изнывают здесь в ожидании Дня Последнего и Божественного милосердия. Общая перепись занавесок для душа возможна, однако для ее проведения нам пришлось бы оставить в небрежении чаны, а мы дали клятву никогда этого не делать – не оставлять чаны в небрежении. Кроме того, чтобы провести такое обследование, нам пришлось бы оставить строения немытыми, а на этот счет мы также дали клятву никогда этого не делать – не оставлять строения немытыми. И буде даже мы сумеем получить доступ в вонючие ванные всей сотни тысяч душ, которые здесь изнывают, по каким критериям должны мы оценивать сотню тысяч занавесок для душа, висящих там на маленьких серебряных колечках? Можно, конечно же, построить шкалу душевых занавесок, для чего потребуется помощь нашего профессора эстетики и/или душезанавесочных критиков из занавешивательных журналов, буде такие критики и такие журналы существуют, в чем я ничуть не сомневаюсь. Но даже все предварительные свершения – собирание по городам и весям представительного жюри душезанавесочных критиков, обследование душезанавесочновешательных домов с последующим проведением четвертьфиналов, полуфиналов и полнофиналов – не дадут нам окончательного решения. Ведь когда результаты будут объявлены всеми средствами массовой информации, обнародованы по всей стране, неизбежно найдутся скептики, которые назовут их подтасованными ввиду того факта, что Олимпиада была организована нами, откровенными сторонниками победившей, в чем не может быть сомнений, душевой занавески. Возможно и другое решение: уничтожить эстетика, сделавшего исходное замечание. Эта мысль прошелестела средь нас, и семь голов повернулись как одна и уставились на восьмую, принадлежавшую эстетику, потевшему в своем бархатном воротнике там, в этой вонючей ванной. Но уничтожение эстетика, сколь бы ни было оно привлекательно с человеческой точки зрения, отнюдь не привело бы к уничтожению его порождения, того самого замечания. Замечание пребудет в памяти, в наших памятях. Для завершения процесса мы были бы вынуждены стереть с лица земли и себя – шаг, на который мы вряд ли пошли бы без раздумий, и так пребывая в ожидании Дня Последнего и Божественного милосердия. Да к тому же откуда нам знать, что он не сделал того же самого замечания кому-нибудь еще, кому-нибудь не из нашего круга, какому-нибудь совершенно нам незнакомцу? Знакомцу ему, но незнакомцу нам? И что это замечание не пребудет нестертым в мозгу упомянутого незнакомца? И откуда нам знать, что прямо тогда, в те минуты, когда мы стояли в той вонючей ванной, упомянутый незнакомец не передавал это замечание какому-нибудь другому, еще менее достославному незнакомцу? И что у этого второго незнакомца нет друзей с еще более, чем у него самого, дурной достославой, кому он намеревается разболтать это замечание при первой же возможности? И можем ли мы быть уверены, что в тот же самый день, к шести часам вечера по часам дома терпимости в скверике перед домом терпимости не соберется полный кворум этих малопривлекательных личностей, чтобы обсасывать этот элемент информации, безбожно марая его своей низостью? Мы содрогались, мысля эти мысли, там, в этой вонючей ванной.
– Я восхищаюсь тобой, Хого. Я восхищаюсь манерой, в какой ты есть такой, какой ты есть, непреклонный в своей неизменности. Ровно так же я восхищаюсь манерой, в какой ты обставил свой дом этими сиденьями от «понтиака» вместо кресел. Но мне в моем неудобно. Потому что я вклеена в него несколькими фунтами эпоксидного клея. Да, конечно же, я смеялась в среду, когда ты намазывал его мне на бедра, говоря, что это мед и что теперь я буду медовобедрая. Тогда я смеялась. Но теперь мне не до смеха. Теперь он схватился, стал жестким, как твое, Хого, ко мне отношение.
– Я сказал тогда, что он медового цвета. Только и всего. Все это потому, что я хочу, чтобы ты, Джейн, осталась со мною рядом, – по некой непонятной причине, понять которую я не в силах и сам. Должно быть, что-нибудь атавистическое. Должно быть, некое темное веление крови, глубинный позыв, непонятный моему сознательному разуму. Такова тошнотворная истина; Господь во славе, как бы мне хотелось, чтобы она не была таковой.
– Прекрати, Хого, прекрати сейчас же, а то я забуду, кто из нас кого приклеил. Прекрати и принеси мне горячей воды. – Обезьяньи пальцы приятелей Джейн проникали сквозь решетчатые стены дома. Глядя сквозь стены, мимо обезьян, можно было разглядеть, как Джейн и Хого беседуют.
– Хого, этот твой дом – архитектурный шедевр в некотором смысле.
– В каком же это смысле?
– В смысле, что эти решетчатые стены создают решетчатое впечатление, прекрасно соответствующее твоему стремлению. Я имею в виду твое стремление быть отрицательным типом. И потолок, сделанный из рекламы «Дженерал Моторс», – тоже блестящий штрих. Учитывая, что «Дженерал Моторс» – это «понтиак», а Понтиак – твое второе имя.
– Он был индейским вождем, Джейн, героем знаменитого заговора, заговора, который получил его имя.
– Я знаю это, Хого. Это знает каждый школьник, и даже многие школьницы, благодаря демократизации образования в нашей стране. Как уместно, что твой потолок именован в честь…
– Я тоже думал, что это уместно.
– Что станется с нами, Хого? С тобой и со мной.
– Ничего с нами, Джейн, не станется. Наше становление завершено. Мы есть то, что мы есть. Нам только и остается, что плыть по течению, какое уж оно есть, пока не помрем.
– Ты рисуешь не слишком радужную картину.
– Это не моя, Джейн, картина. Не я задумал эту картину, на которую мы с тобой смотрим. Не я малевал ее кистью. Я абсолютно непричастен к этой картине. Да, я действую в пределах рамы, однако картина…
– Сколько тебе лет, Хого?
– Тридцать пять, Джейн. Я не назвал бы этот возраст неприятным.
– Так значит, тебе не жаль. Что ты не молод.
– Это имеет свои малахольные аспекты, а что не имеет?
– И тебе не жаль, что ты сползаешь к смерти?
– Нет, Джейн.
Хьюберт жалуется, что электрическая мусорная корзина перегревается. Сам я не замечал, но так говорит Хьюберт, а Хьюберт редко ошибается в маловажных вопросах. Электрическая мусорная корзина – средство поддержания секретности. Брошенные в нее бумаги мгновенно уничтожаются. Как это у нее получается, никому не известно. Устрашение, за коим следует деморализация, что приводит к распаду, надо полагать. Ее не нужно вытряхивать. Не остается даже пепла. Она функционирует с негромким гудением, уничтожая все, что не должно, по нашему мнению, попасть в руки ворога. Когда мы будем судить Билла, отчет о суде пойдет в электрическую мусорную корзину. Когда мы рассматривали уничтожение эстетика, мы имели в виду электрическую мусорную корзину. Сначала – расчлененка, затем – электрическая мусорная корзина. Существование в мире электрических мусорных корзин вселяет бодрость и надежду. Кевин говорил с Хьюбертом.