Юрий Герт - Лабиринт
Были здесь, конечно, и наши, институтские — и Третьяков, и Гошин, и еще кое-кто; бабушка Тихоплав, уже не в кацавеечке, а в платье с кружевами, о чем-то с трогательным вытиранием глаз рассказывала Варваре Николаевне, к нам донеслось: «Какие тогда были студенты, можете представить!.. И чего они достигли в жизни!..» Она случайно взглянула в нашу сторону, заметила меня, нахохлилась и отвернулась.
— Смотрите, Сосновскии!..— обрадованно вырвалось у Маши.
Мы сразу почувствовали себя не такими одинокими.
Он только что вошел и остановился в конце зала, улыбаясь и несколько смутясь от нахлынувшего со всех сторон шума и блеска, сам — совсем не блестящий, какой-то даже до обидного будничный в своем ежедневном костюме и неярком галстуке. Но и сейчас — то ли в его тонкой, юношески-пружинистой фигуре, то ли в узком умном лице, то ли в иронически прищуренных глазах за рамкой квадратной оправы — было в нем нечто такое, что не давало затеряться в толпе, выделяло и, однажды зацепив, уже не отпускало взгляд.
Сосновский тоже увидел нас и, еще шире улыбнувшись и как бы подмигнув, поболтал в воздухе рукой. Он было направился к нам, но задержался около сухощавого старика с толстой суковатой тростью.
Где-то я уже видел и эту трость, и эти морщины, и роковую лысинку под легким седым пушком, таким легким, что, кажется, дунь — и облетит, как одуванчик.
— Это Коржев,— подсказал Сергей.— Писатель.
Теперь я вспомнил — раз или два мы столкнулись в коридоре редакции. Однажды мне попался в газете его очерк, написанный тяжелым слогом, я не дочитал его до конца.
— Какой это писатель, если он никому не известен! — убежденно сказала Зина Фокина, непременная участница заседаний нашего литкружка, тайно влюбленная в Рогачева, о чем, понятно, знал весь институт.— Какой это писатель! Правда, Дима?
Рогачев с тоскливой усмешкой взглянул на пышный стол:
— Пора бы начать...— буркнул он.— У меня пузо свело!..
— Ну о чем ты думаешь!— ужаснулась Зина.— Мальчики, а вы составили тост? Ведь сейчас все сядут — и начнутся тосты! Так всегда на банкетах! Дима, ты должен подумать о тосте...
Рогачев тускло посмотрел на меня и Сергея, мы усмехнулись, все трое, подумав, наверное, об одном и том же.
К нам подбежал Сашка Коломийцев:
— Видели, какой я получил автограф? Нет? Смотрите!..
По залу прошелестел оживленный шумок, задвигали стульями, начали усаживаться.
— К нам!— крикнула Маша Сосновскому. Мы захватили край стола. После некоторого замешательства — «Кому?— Нет, вы!..— Нет, вам!..» — поднялась бабушка Тихоплав. Она говорила минут тридцать — жаль, я не догадался точно засечь время.
— Всыпали вам?..— спросил Сосновский, намекая на сегодняшнюю конференцию (он сидел от Маши справа, я — слева).
— Все уже прошло, Борис Александрович,— сказала Маша.
Но я почувствовал, что нет, совсем не прошло. Слишком жарко горели ее щеки, слишком отчаянно блестели глаза, слишком громко хлопала она бабушке Тихоплав, когда та умолкла, чтобы вытереть набежавшую слезу.
Наконец-то она перешла к тому выпуску, с которым кончал Сизионов («И чего они достигли в жизни!..»— вспомнилось мне) — старики хорошо помнят давнее прошлое, она перечисляла фамилии, даже лица хранила в памяти:
— Вот Петя Семынин — такой высокий, вот с таким чубом, еще диалектология ему не давалась, — убили его под Москвой, и Васю Черепанова, и Митю Головкина тоже...
Сизионов сидел, засунув угол салфетки за борт пиджака, повернув голову к Веронике Георгиевне, и то грустно кивал, то улыбался, не очень, правда, впопад,— он вряд ли слушал, надоели ему, наверное, и эти банкеты, и тосты, и все остальное. А где-то под Москвой, подумалось мне, бу горок земли, над ним столбик и звездочка, и еще столбик и звездочка, и еще столбик и звездочка...
А тут остро и пряно пахло закусками, в бокалах искрилось вино, и Вероника Георгиевна Тихоплав в последний раз вытерла платочком свой сочащийся потом лобик и закончила словами: «За нашего ученика... За Дмитрия Ивановича, за его правдивое и прекрасное искусство»,— так закончила она, и все бросились чокаться, а Сизионову было далеко — он вышел из-за стола и подошел к ней, держа в руке бокал.
Маша с вызовом посмотрела на меня и выпила полную стопку.
— Да вы молодец,— удивленно рассмеялся Сосновский.— Совсем по-фронтовому! Только вам надо хорошенько закусить...— Он принялся класть Маше на тарелочку винегрет, рыбу, еще что-то.
— Выпьем и снова нальем!— сказала Маша.— Слышишь, Клим?
— Да,— сказал я, — Но тебе — на самое донышко.
— Вот противный!— капризно сказала Маша.—Ты что, ты мой опекун? Старый-престарый дядюшка опекун!
Я наполнил ее стопку. Я знал, что она не успокоится, пока ей не уступишь. Но на второй раз Маша только поднесла рюмку к губам и тут же медленно опустила.
— Борис Александрович,— проговорила она тихо,— как по-вашему, каких людей на земле больше — хороших или плохих?
Сосновский рассмеялся, задержав поднесенную ко рту вилку.
— Разумеется, хороших! А вы сомневаетесь?..
— Нет,— задумчиво сказала Маша, глядя прямо перед собой, в пустоту.— Я не сомневаюсь. Но почему же тогда существует зло?
— Какое именно зло?— переспросил Сосновский, любопытно прищурившись.
— Нет,— сказала Маша, засмеявшись вдруг.— Это я так, просто так!
* * *
Сашка Коломийцев был верен себе.
Он сел рядом со мной, положил локоть в тарелку с остатками винегрета и сказал:
— Понимаешь ли ты, что такое — Гамлет?..
Оркестрик на низенькой эстрадке надрывался вовсю, желая поразить столичного гостя. Я не умел танцевать.
Я только смотрел, как Маша танцует — сначала ее пригласил Сосновский, потом Олег. В этом не было ничего особенного, молодежи было немного, девушки нарасхват, Но когда Сашка заговорил о Гамлете, мне вспомнилась та самая, неожиданная встреча, пари, и я снова подумал, что они очень подходят друг другу — она и Олег. И еще: танцевали они легко, красиво, не только я — все смотрели, как он бережно, чуть касаясь и в то же время властно ведет ее по кругу, а она, полуприкрыв глаза, с наслаждением и свободой отдается танцу. Я подумал, каким же сумрачным болваном кажусь я рядом с ней. Наверное, чего-то самого простого и самого главного в жизни я не понимаю и никогда не пойму. Другие живут, а я только думаю о жизни, даже танцевать не умею, не то что не умею — просто не хочу, не хочется мне танцевать, не хочется жить, как другие, а как жить? Не знаю. Ничего я не знаю, не умею и не хочу.
Все стали рассаживаться снова, возвращаясь на прежние места. Вернулась и Маша, разгоряченная, сияющая.
— Очень я растрепалась?.. Ужасно хочется пить, налей мне лимонада!
Она жадно выпила, жмурясь от удовольствия, целый бокал.
— Как жалко, что ты не танцуешь! Хочешь, я научу?
— Зачем?— сказал я.— Есть другие партнеры.
Она пристально посмотрела на меня.
— Думаешь, мне очень весело?
— Не знаю,— сказал я.
Она помолчала, я заметил, как задрожали ее губы.
— Знаешь, недавно я заглянула в зеркало — и вдруг увидела себя старой-престарой... Мне вдруг представилось, что у меня седые волосы, на лице морщины, нос клюкой... Смешно, правда?.. Я сидела одна, девочки ушли в кино, а я готовилась к какому-то докладу. И вдруг я подумала: зачем?.. Зачем этот доклад, зачем всё? И так захотелось все бросить — и танцевать, веселиться, смеяться, ведь потом этого уже не будет, понимаешь? Ничего не будет и жизнь уйдет... И вот, когда я танцевала с Олегом, я вдруг все это вспомнила — и мне стало не весело, а страшно, Клим, милый, так страшно... Оттого, что мне ведь не весело, я только напускаю на себя веселье, а мне не весело! Почему? Ты можешь ответить?
— Странно,— сказал я.— Мне казалось, тебе весело.
— Ты ничего не понимаешь. Никто ничего не пони мает, и ты тоже. Какой-то сумасшедший вечер. И весь день. Я с ума схожу, наверное. Давай потихоньку уйдем. Уйдем и будем бродить по улицам. Долго-долго. Хочешь?.. Клим, ну давай!..
Я не успел ничего ответить. Мне только представилось, как мы снова бродим по одним и тем же улицам, и она спрашивает, а я молчу, и мне хочется наклониться и прижаться к ее губам, к ее глазам, к водоворотикам ее ямочек. Но я ничего не успел ответить, когда над столом отрывисто и громко раздалось:
— Не надо.
И звякнула вилка, и это было очень слышно, потому что возникла вдруг настороженная и неожиданная тишина.
Я давно уже перестал следить за тем, что происходит на перекладине буквы П, там, где сидел Сизионов, и только вполуха слышал, как Аркадий Витальевич Гошин поднялся, чтобы произнести очередной тост,— их было уже столько, что никто не слушал Гошина, а он говорил, что в институте найдется немало студентов, которые почтут за честь изучение творчества знаменитого земляка, и что преподаватели в свою очередь... За столом стоял шум, и Гошин позвякивал ножом о пустой бокал, требуя внимания, и вот тут-то, когда все стихло, и прозвучал голос Димы Рогачева: