Жан Эшноз - Равель
По окончании концерта Маргарита, предчувствуя скандал, пытается вовлечь его в светскую беседу с послом, но ничего не помогает: Равель медленно надвигается на Витгенштейна с таким разъяренным видом, какого у него не наблюдалось со времен инцидента с Тосканини. «Но это же никуда не годится, — отчеканивает он с холодной яростью. — Это совсем никуда не годится. Это ни на что не похоже». «Послушайте, — оправдывается Витгенштейн, — я опытный пианист, и, поверьте, иначе это бы не звучало». «А я опытный оркестратор, — говорит Равель еще более ледяным тоном, — и, смею вас заверить, у меня всегда все звучит как надо!» Тишина, воцарившаяся в зале после этих слов, звучит еще оглушительней музыки. Испуг и оторопь под пышной лепниной, под гипсовыми гирляндами. Бледнеют пластроны смокингов, съеживаются оборки длинных платьев, официанты упорно смотрят в пол. Равель молча натягивает пальто и, не дождавшись конца вечера, покидает дом, таща за собой испуганную Маргариту. Вокруг Вена, январская ночь, мерзкая погода, но ему все безразлично, он отсылает автомобиль, предоставленный в его распоряжение посольством, и, надеясь успокоить себя недолгой прогулкой по снегу, они возвращаются в гостиницу пешком.
Однако назавтра он все так же нервничает в ожидании обратного поезда, сидя с неизменной «Голуаз» в правой руке; тем временем левая, затянутая в перчатку, машинально комкает перчатку с правой. В момент отправления, уже стоя на перроне, Маргарита начинает с возрастающей паникой, бледнея, рыться в сумочке. «Боже, как глупо, — лепечет она, судорожно перебирая вещи на дне сумки, — я не могу их найти!» Равель резко спрашивает: ну что, что вы там потеряли? «Билеты, — шепчет Маргарита, — они не могли пропасть, они наверняка должны быть тут… Но их нет, куда же я могла их подевать?!» «Нет, вы действительно дура, Маргарита», — с холодным раздражением говорит Равель. «Вернее, идиотка», — злорадно уточняет он, складывая вчетверо свою газету. Маргарита растерянно хлопает глазами, потрясенная этим приступом грубости, к которой она не привыкла, но Равель продолжает в том же духе. «Она, видите ли, потеряла билеты, эта подлая баба, — бормочет он себе под нос, — вечно она что-нибудь да забудет». «Ой, вот же они! — восклицает наконец Маргарита, извлекая документы на проезд из своей муфты, — я их сюда сунула для большей безопасности». Равель тотчас обретает прежнее бесстрастие и относительное спокойствие и погружается в чтение газеты, полностью игнорируя свой почетный эскорт, который обменивается пустяковыми банальными репликами, опасливо постреливая глазами в его сторону. Не удостаивает он взглядом даже запыхавшегося Артура Рубинштейна, с опозданием уведомленного о прибытии Равеля в Вену и примчавшегося на вокзал в надежде пожать руку маэстро хотя бы перед отъездом, однако маэстро поднимается в вагон, как будто никакого Рубинштейна и на свете нет.
Тем не менее билетами все же лучше заниматься Маргарите, потому что сам он забывает всё: назначенные встречи, лакированные туфли, чемоданы, часы, ключи, паспорт, письма у себя в карманах. И это создает немало проблем: восторженно встречаемый и превозносимый всеми и повсюду, желанный гость сильных мира сего, Равель склонен оставлять втуне официальные приглашения и не являться на приемы, где его тщетно ждут. Король Румынии относится к этому снисходительно, зато премьер-министр Польши устраивает настоящий скандал. Дипломатические инциденты, паника среди консулов Франции, извинения послов. Равель всегда все забывал, всегда был рассеян, всегда страдал провалами памяти, особенно когда речь шла об именах, частенько прибегая к образным описаниям для определения места или человека, прекрасно ему знакомого, как, например, мадам Ревло: ну, знаете, та дама, что ведет мое хозяйство и у которой такой мерзкий характер. Это не минует даже саму Маргариту: та, что весьма посредственно играет на фортепиано, ну, вы понимаете, кого я имею в виду, у нее еще муж погиб на войне. И хотя Маргарита давно знает все это, ей кажется, что со временем память у него все слабеет и слабеет. Да и Элен еще в прошлом году заметила, что теперь Равель время от времени становится в тупик даже перед собственной музыкой.
И, однако, он не забывает того, что имеет для него особую значимость, а именно: со дня возвращения во Францию он категорически восстает против приезда Витгенштейна, который выказывает намерение выступить в Париже. В коротком письме Равель обвиняет исполнителя своего концерта в том, что он позволил себе исказить его, и решительно требует обязательства играть отныне его произведение так и только так, как оно написано. Когда уязвленный Витгенштейн пишет на это, что исполнитель — не раб композитора, Равель отвечает ему всего тремя словами: нет, именно раб.
И точка. Ему уже пятьдесят семь лет. Прошло тринадцать лет с тех пор, как он прекратил сочинять фортепьянную музыку, завершив эту часть своего творчества «Фронтисписом», пьесой, которая насчитывает не более пятнадцати тактов, длится не более двух минут, но по-прежнему требует исполнения не менее чем в пять рук. Покончил он также и с сонатными и квартетными формами. Отточив до полного совершенства (но едва не сломав игрушку) свое искусство оркестровки на «Болеро», он вслед за тем разрешил проблему с концертом — единственным жанром, к которому долго не решался приступить. Чем же теперь заняться? Впрочем, и сейчас у него в запасе целых два проекта. Один — музыка к фильму о Дон Кихоте, который должен снимать Пабст, по сценарию Поля Морана с Шаляпиным в главной роли. Второй пока носит кодовое название «Дедал-39»; о нем известно лишь то, что Равель однажды сам пожелал сообщить Мануэлю де Фалье: это должен быть самолет en ut[11].
8
Париж, октябрь месяц, час ночи. У выхода из Театра на Елисейских Полях шофер Жан Дельфини с пунцовым лицом и в бледной каскетке только что посадил пассажира в свою машину Delahaye-109. Клиент указывает адрес: Отель д’Атэн, дом 21 по Афинской улице, и такси отъезжает; расстояние не очень велико. Сидя на заднем сиденье, клиент глядит на мелькающие в окне улицы, бросает взгляд на шофера, отделенного от него стеклянной перегородкой, потом, погрузившись в размышления, перестает видеть окружающий пейзаж. Они уже почти прибыли, машина проезжает по Амстердамской улице, сейчас она свернет влево, на Афинскую, как вдруг из-за перекрестка на полной скорости мчится другое такси, на сей раз модели Renault Celtaquatre, за рулем которого сидит шофер Анри Ласеп, с желтоватым лицом и в клетчатой каскетке.
Боковое столкновение так сильно, что внутреннее стекло такси разбивается от удара, превратившись в двойное лезвие, и это лезвие грозит рассечь пассажира Равеля пополам. Что ему удается лишь частично: оно вонзается в бок, смяв три ребра, отчего у Равеля возникает жуткое ощущение чего-то постороннего в груди, какого-то горба, обращенного внутрь тела; кроме того, стекло выбивает ему три зуба, а более мелкие осколки безжалостно раздирают лицо; особенно достается носу, надбровным дугам и подбородку. Поднимают с постели ближайшего аптекаря, и раненому делают временную перевязку, чтобы затем доставить в больницу Божона, где ему зашивают порезы и отвозят в отель. Однако на следующий день выясняется, что он страдает и от внутренних повреждений, и его врач предпочитает направить своего пациента для более квалифицированного наблюдения в клинику на улице Бломе.
В течение следующих трех месяцев Равель абсолютно ничем не занимается. Его лечат, обхаживают, перевязывают, ему починили вставную челюсть. Он почти не говорит и не жалуется, разве лишь время от времени сетует на то, что ход мысли у него иногда прерывается и думать стало труднее, чем прежде. Он и раньше отличался немалой рассеянностью, теперь же провалы в памяти стали повторяться все чаще. По утрам ему приносят «Попюлэр», которую он всегда читал от первой до последней строчки, но, похоже, сейчас газета не очень-то его интересует, он только мельком проглядывает ее, листая страницы. Все последние годы он напряженно работал, и врачи настойчиво предупреждали: хроническая усталость отнюдь не способствует улучшению его состояния. А со времени этой автокатастрофы оно ухудшилось всерьез. И, пока его подвергают различным обследованиям, он пытается объяснить, что его мысли, какими бы они ни были, томятся в мозгу, словно в тюрьме, не могут выйти наружу. Конечно, после такого шока это вполне естественно, и можно надеяться, что со временем все пройдет. Его обследуют снова и снова, но безрезультатно. Все близкие советуют ему самые разнообразные способы лечения, и каждый считает свой способ наилучшим. Электричество, уколы, гипноз, гомеопатия, психотерапия, внушение, куча лекарственных препаратов, в которых невозможно разобраться, — нет, ему ничто не помогает.
По прошествии этих трех месяцев, когда упрямый Витгенштейн все-таки явился в Париж, состояние Равеля начинает потихоньку улучшаться. Похоже, он даже примирился с калекой-пианистом — или же ему все стало безразлично; во всяком случае, он соглашается дирижировать в зале «Плейель» Парижским симфоническим оркестром при исполнении Витгенштейном его концерта, на которое тот имеет эксклюзивное шестилетнее право. Только не следует думать, что Витгенштейн, сидящий в скрюченной позе перед роялем, с пустым правым рукавом, как всегда, засунутым в карман, отказался от намерения разукрасить партитуру концерта на свой вкус. Он бесстыдно позволяет себе всевозможные излишества, демонстрирует эффектные виртуозные пассажи, уснащает мелодию бесконечными фиоритурами и трелями, расцвечивает фразы, которые никак в этом не нуждаются, а его левая рука то и дело скачет вправо, к нижним нотам клавиатуры, где ей совершенно нечего делать. Внешне Равель на это не реагирует, он стоит за пультом, отбивая такт и, как всегда при дирижировании, слегка путаясь в ритмах. Вид у него какой-то отрешенный. Кроме того, он листает партитуру, перекладывая при этом палочку из правой руки в левую, и это наводит на подозрение, что он уже не может дирижировать своим концертом наизусть.