Наварр Скотт Момадэй - Дом, из рассвета сотворенный
Гремело в небе и раскатывалось по горам. Гулом заполнило раструб каньона, без конца грохоча среди скал. Сверкнула молния, разодрав темную дождевую завесу и озарив ее свирепым блеском, сухие вихри горячо рванули, ослабели, и в каньон почти неспешно вошел дождь, и золотая кромка отступающего света побледнела в тумане. По пятам за вихрями двигались невидимо потоки ливня, шумя, словно огромная турбина; дождь и ветер стегали реку и утесы, плыл по течению взметенный бурелом, вертясь и ударяясь в берега, и тихо распадалась сама земля — оползала и крошилась под тяжестью воды.
Ветер ударил в стену дома Бенсвидеса, комнаты вздрогнули и почернели. Анджела выпрямилась в ожидании. Неровно застучали в крышу капли и утихли — и тут первые косые полотнища ливня достигли подножья северной стены и поднялись по ней, хлеща по окнам и карнизам, точно градом, и оглушительно грохоча жестью крыши. С такой внезапностью и шумом налетела буря, что пальцы Анджелы стиснулись в кулаки и она вся дернулась непроизвольно. Запрокинула голову, направив взгляд в темный потолок, откуда так густо шел звук, — и ее захлестнуло этим звукопадом. Распахнув дверь на крыльцо, она встала в проеме. Слышно было лишь грохот ливня и раскаты грома невысоко вверху в нависшей тьме. Видно было лишь вспышки молнии и грозную косую стену ливня, отороченную брызгами, непроницаемую, светлую, разящую глаза остро, как боль. Первая стремительная волна бури миновала, но звук почти не ослабел; желоба под крышей переполнились, и толстые водяные жгуты повисли среди мальв и мяты, напрочь вымывая землю из корней; покрыв белый чистый булыжник, глянцевая пелена воды хлынула по дороге; а за дорогой, шумя, неслась река. И снова ударил ветер, грохнул гром, и косо легли на каньон струи ливня. Дождевой дробью осыпало открытый край веранды, скользнуло по коже ног Анджелы. Хлещущая с небес водою, густо-черная грозовая гряда медленно подвигалась к югу, взбухая, мутясь, задевая скалистые верха стен каньона.
И в холодном и сгущенном мраке, в шуме и взблесках ярости Анджела застыла на пороге, вдыхая всей грудью чистейший пряно-электрический воздух. Она закрыла глаза, и виденье грозы, по-прежнему грохочущей в ушах и ощутимой так живо и полно, что ничему другому не осталось в сознании места, — яркое это видение изгнало из души все мелкие бесчисленные страхи, владевшие Анджелой в прошлом. Резкие блики света играли у нее на веках, и грозная лавина звука рушилась вокруг.
Праздник уже начался; наступил промежуток затишья. Старый Франсиско в ноговицах и белых ритуальных штанах вышел, хромая, на предвечернюю улицу. Вытер глаза рукавом и тихо всхлипнул напоследок. Старость совсем одолела, подумалось ему. И не понять, откуда навалилось это горе. Но даже горе ощутимо было уже слабо; оно застарело и усохло, как нога, и лишь изредка теперь — когда случалось что-нибудь необычное, будоража память, — печаль обострялась и щемила болью. И сейчас, идя к Срединной площади и вдыхая запах яств и праздничного дыма, он пытался вспомнить, в чем исток печали, и не мог вспомнить. Фургоны еще не кончили прибывать, и порой издали доносился смех, которым их встречали. В нем был теперь призвук усталости, и раздавался он реже. Скоро побежит по улицам пекосский бык, ребятишки уже приготовились к забаве. Из домов, мимо которых проходил старик, слышался чудной, запинающийся говор, смесь таноанского с атапаскским [Язык навахов], ломаного английского с испанским — то шла беседа старинного братства. Пахло горячим кофе — хорошо пахло. Меньше привлекал старика сладкий запах влажных, свежеразломанных лепешек и острый, пряный дух тушеного мяса; ведь у стариков аппетит притуплён. Его больше манили своей необычностью костры у фургонов, жир, с шипеньем каплющий на уголья, хрусткая корка баранины, поджаренные хлебцы. А слаще всего этого был воздух, набухший предгрозьем, несущий над крышами дым тонкими длинными полосами. Весь северный горизонт вычернила громада туч. Большою извивающеюся змеею выползала черная сгущенная гроза из устья каньона и, склубясь на теплом просторе долины, продолжала свой медленный и верный спуск к городу через ложбины, холмы и поля. Как всякий коренной земледел-индеец, старик питал врожденную любовь к дождю и урожаю. А в обсидиановом небе, перекинувшись через весь восточный склон, четко встала яркоцветная и правильная арка радуги.
Ему хорошо было в гомоне и пестроте праздника, он любовался световой игрой предгрозья на зреющей фасоли, кукурузе, красном перце, радовался благодатному дождю, торговому и праздничному оживлению в городе. Он приветно кивал навахским детям, что, прячась оробело у фургонов, глядели оттуда на него, напуганные старостью его и хромотой. Ибо в них он тоже видел урожай — в каком-то трудновыразимом смысле возрождение, обновление своей кости и крови… Уж кто-кто, а дине умеют наряжаться. Тут и там в золотом вечереющем свете, льющемся на дома, пестрело и мерцало богатство их цветистых одеял и среброкованых украшений — тяжелели, блестя, пояса и пряжки, браслеты и напястники, фигурные серебряные ожерелья и перстни с голубыми камнями. Владей он хоть какой-то ценной вещью, он охотно бы отдал ее за такой овальный крупный самоцвет, похожий на яйцо дрозда. Он торговался бы хитро и равнодушно и уж не прогадал бы на мене. Говорят, камень этот — талисман от слепоты; им глаза лечат, он способен прояснить стариковское зрение. Не мудрено, что навахи даже в песнях поют об этом самоцвете.
Он повернул на площадь, к месту поклонения. На северной стороне, рядом с кивой, возвели зеленый шатер для Богоматери — сооружение из дерева и проволоки, крытое сосновыми и можжевеловыми ветвями. Подойдя, он отдал поклон, хотя внутри не было пока ничего, кроме пустого алтаря и скамеек. Завтра шатер украсят свечами и тканями, освятят ладаном. Он сам о том позаботится, ведь он как-никак служитель церковный. Два парня встанут с ружьями у входа, и он объяснит им всю важность их постов. А после мессы красиво изваянную Деву понесут из церкви, и пегий конек, с поклоном приплясав навстречу, порысит перед ней через кладбище, чтобы сопровождать Богоматерь по улицам; а бык запрыгает, замечется вокруг, бодая воздух деревянными рогами. А за быком побегут ребятишки с черными личинами «конкистадоров», и погонятся ритуальные шуты с хохотом и бранью. Принесенная в шатер, Богоматерь будет там стоять весь день, и «губернатор» со старшинами будут сидеть у ее ног. И плясуны из обоих кланов, тыквенного и бирюзового, поднявшись один за другим на кровлю кивы и ярко очертясь на фоне неба в своем пышном обрядовом убранстве, спустятся по высокой лесенке на площадь и преклонят перед Девой колени.
Ухватясь за гладкие боковые жердины лестницы, он медленно стал всходить, подтягивать себя вверх, аккуратно ставя хромую ногу, чтобы в случае чего опереться на ее сухую кость, как опираются на палку. Но предосторожность эта была излишня и вызвана не физической слабостью, а, скорее, неясной опаской, неуверенностью, которая с недавних пор омрачила его, точно тень, отброшенная старостью. Руки его были крепки, мышцы обоих плеч взбугрились от усилия, резко углубив ложбину позвоночника. Он подал себя поближе к высокой вертикальной стене кивы, прижимаясь всем телом к жердям и перекладинам, так что даже тяжесть плеч и грудной клетки почти без остатка сместилась на лестницу. Наконец щека его коснулась верхней перекладины, и он увидел серые неровные волокна ее древесины, высохшей и треснувшей на солнце, и рыжую проволоку, которой перекладина была примотана к жердям, — проволока эта въелась в дерево, окрасив его ржавчиной. Теперь уж, и не глядя, можно взяться за верхний край стены и подтянуться. Взобравшись на плоскую кровлю кивы, он постоял с минуту, чтобы отдышаться. Дождь уже захватил холмы севернее города, и небо над головой потемнело. Ветерки завихрились по крышам, и слышно стало, как вдали, на самой кромке грозы, заблеял, замычал, затревожился скот. А под ногами старика подрагивали кровельные балки в такт ударам грома и барабанам. Он поглядел на юг и запад — на залитые солнцем поля; они лежали ярким лоскутным ковром, и черный профиль месы за ними был оторочен светом. Старик спустился по лесенке вниз, в просторный земляной сумрак помещения.
Когда он, вместе со старейшинами и шаманами, поднялся из кивы, на улицах смеркалось и падал уже дождь, сперва негусто, пятная и дырявя пыль темными круглыми оспинами; затем он посыпался мельче, ровнее, и твердая земля Срединной площади заблестела. Кругом стоял собравшийся народ, ожидая под дождем. Плотнее покрывшись своим одеялом, старик с другими стариками пошел к дому, где готовился к пляске пегий конек. Подойдя ко входу, он отдернул завесу, и конек заплясал. Затрясся, забренчал ожерелок из бляшек, и ударил палочками барабанщик, начав нескончаемую и раскатистую дробь. Конек вырысил в сумеречный свет, под дождь, за ним последовали барабанщик и старики! Облик конька был древен (как древен облик черного арабского скакуна мавров), точеная головка не по тулову мала, изгиб шеи нарочито крут. Но лошадиное это подобье было изящно и тонко сработано, и несший его на себе человек наделял его жизнью. Пегая шкура была гладко натянута на каркас, и его надел на себя плясун, укрепив туго и низко на поясе. И дал коньку движение и тайну. Человек был одет во все черное; под пестрой попоной, свисавшей с конских плеч и крупа, семенили мелко и неуследимо-быстро черные мокасины. И тело плясуна вместе с конским было все в нервном и частом трепете, точно лист на сильном ветру. Но эта странная, бурная дрожь кончалась, не дойдя до головы плясуна, и лик, невидимый и безучастный под черным покрывалом, высился спокойно, неподвижно, отрешенно. И черная шляпа и покрывало, прижимаемое ветром и дождем ко лбу и скулам, означались в сумерках застывшим темным силуэтом — вдвойне застывшим по контрасту с зыбко пляшущими телом и ногами.