Юрий Герман - Дорогой мой человек
— Ну? — как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. — Какой же у меня пульс, Володечка?
Володя не знал.
И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась…
Потом поднялся и, буркнув: «Я сейчас», выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником — обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками…
Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный.
— Может быть, со мной ничего и не было? — заговорщицким шепотом спросила Варвара. — Может быть, вы все нарочно меня забинтовали?
Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: «Вы все»?
Она еще улыбалась, он — нет.
— Володя! — тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. — Володечка, что ты?
— Я — ничего, нормально! — произнес он не торопясь.
И Варя поняла — это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий…
Но и такого она не могла его отпустить.
И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит — так и сказал: надлежит — соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся — она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись.
— Во второй раз, — шепотом произнесла Варя. — Во второй! Но будет еще третий, Володечка, — плача и не утирая слез, прошептала она. — Будет еще в нашей жизни третий, будет — я знаю это!
Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах — дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник — строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез «своей», как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить.
Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил.
На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен.
— Может быть, мне на вас пожаловаться? — осведомился Козырев. Мордвинову, например?
— Жалуйтесь, — разрешил Устименко.
— Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, — завелся опять подполковник, она же мне человек не чужой…
— Это ваше дело.
— А если я и без твоего разрешения залезу?
Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что «этот нахальный подполковник» подослал старшину, который «парень здорово разворотливый» и подготавливает «проникновение» подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился.
— Ладно, убирайтесь отсюда! — велел Устименко.
— А может, она и неживая уже? — испуганно тараща глаза, осведомился старшина. — Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником — нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек?
Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара.
И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут.
Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию.
А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота.
— Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, — растягивая "а" по своей манере, сказала Вера Николаевна. — Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю!
— Это — как? — не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек.
— Вы — та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали?
— Не случалось! — стариковским голосом произнес он. — Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах…
Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая.
— Поедете?
— Так ведь приказ — не приглашение.
— А то бы, если бы приглашение, — не поехали бы?
— По всей вероятности, нет!
Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке — так, немножко, но все-таки «женская рука» это было ее любимое выражение, — Вересова спросила официально:
— А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой?
— Никаких! — почти спокойно ответил он. — Я переговорю с доктором Шапиро.
Глава десятая
ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ!
Воздух был прозрачный, прохладный, солоноватый, облака над почерневшим от давних пожарищ городом плыли прозрачно-розовые, и, как всегда в здешних широтах в эту пору белых ночей, Устименко путался — утро сейчас или вечер.
Возле разбомбленной гостиницы «Заполярье» на гранитных ступеньках и между колонн сонно курили американские матросы — все здоровенные, розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, — пытались торговать. Возле одного — очень длинного, совсем белобрысого — пирамидкой стояли консервы: колбаса, тушенка; другой — смуглый, в оспинках деревянно постукивал огромными плитками шоколада. Несколько поодаль пьяно плакал и грозил кулаками французский матрос из Сопротивления — в берете с красным помпоном, горбоносый, растерзанный.