Наталья Иванова - Новый Белкин (сборник)
– Не уйдет.
– Уйдет, предательница. Похожа на мамочкину Васильевну. Даже голос похож!
– Правда, Дуся похожа на Васильевну? – Это бабушка, блестя глаукомными зрачками, пытает младшую сестру, приехавшую, пока дед в госпитале, из города Чкалова, который они обе упорно именуют Оренбургом, может, и предчувствуя обратные превращения, но скорее по привычке. Обычно говорливая сестра не отвечает, а, откинув на диванную подушку крупную голову с глянцево-черными косами, следит, как Евдокия – живот вперед – молча носит чашки.
– Когда мамочка умерла и появилась Галька, она так и ластилась к ней – Галина Ксаверьевна, Галина Ксаверьевна! Боялась, что возьмут другую экономку. Какая экономка? Галька не собиралась жить с папой. Хотела обобрать. Но Васильевна! Мамочка ее так любила, и нас она всех вырастила. А пела и плясала!.. Ты маленькая была, не помнишь, верно.
– Помню. И помню, как она к тебе, когда Галька бриллианты увозила: “Барышня, барышня, извольте родителю сказать! Галина Ксаверьевна барыни нашей шкатулку забират и еще ту, котора девочек. Придано-о-о!..”
– А было в каком веке? – спрашивает любознательная внучка.
Сестры хохочут.
– В этом. В двадцатом. Будь он неладен! – Младшая мрачно и тщательно приглаживает без того аккуратно уложенные волосы. Учительница! И вдруг с улыбкою и приманчиво взглядом по безучастной вроде Евдокии, которая тоже теперь тут и дует на чай в блюдечке, растопыря губы. «Сказка» – на столе...
– Александровска бе-е-реза, бе-е-реза!
Тихо, но с переливом гортанным приехавшая гостья вдруг запевает-затевает, сощуря темные, какие-то черемуховые глаза:
– Посреди Кремля сто-о-яла! Сто-о-яла!
И платок сползет с плеч, когда она выпростит и вскинет полные руки, не вставая, впрочем, с дивана.
– Она листьями шу-у-мела.
И носком туфли узкой начнет постукивать, лукаво вызывая Дусю.
А Дуся нехотя, в чай глядя:
– Шу-у-мела.
И не удержится:
– Шу-у-мела!
Чашку отставит, вскочит, рот раззявит – голосище такой, что рюмки звоном отзовутся в буфете.
– Золотым венцом си-и-яла! Си-и-яла! Александровска бе-е-реза...
Правой рукой взмахнет, абажур качнется, левой – с нижнего этажа соседи, это уж от Дусиного топотуна, звонят в дверь. Евдокия и бровью не ведет – играет песню: ноги дробят паркет, крепкий тяжелый таз, каменный будто, вниз тянет тело, но грудь, плечи, плоское лягушачье лицо на ставшей вдруг высокой, поднявшейся вместе с голосом шее – все вверх, к потолку, к небу. Сейчас улетит за кистями взлетевших рук или пополам она разорвется, Евдокия-предательница, царевна-лягушка! Вот и бабушка пальцами, привыкшими к роялю, выбивает песенный ритм, но и внучка, наученная артисткой кордебалета Аделаидой Христофоровной народным танцам вроде “Ой, лявониха, лявониха моя!”, когда пружинят икры и бессмысленно тянут носок, запрыгает, клоня голову попеременно к одному плечу, к другому, но властно будет оттянута из круга – Мешаешь! и на диван усажена тою, чей надорванный контральто чутко вторит Дусиным руладам:
– Александровска бе-е-реза...
– Чья береза, чья? – капризно недоумевая, внучка тянет к себе узорную пуховую шаль.
Этой или другой такой же, переданной по оказии, одарит внучатую племянницу после своей кончины двоюродная бабка, когда-то потерявшая придано-о, затем мужа, пароходчика, в самарском ужасе и панике при отступлении-бегстве белочехов или кого-то еще отступлении; спасаясь в мордовском селе от голода, двух дочек от сыпняка похоронит, похоронит в другие годы – другого мужа, не выдержавшего ни бедности, ни чахотки, скрипача из оркестра местного Драмтеатра. Буду прикрывать доставшимся родовым имуществом тогдашнюю неказистость одежды и беременностью вспухающую плоть: через первое обручальное-необручальное колечко легко пролезет оренбургский платок. В здании библиотеки, окнами на оживленную улицу, массивном особняке стиля русского модерна, привычно ругаемом за вычурность и безвкусие, отложив чтение и уже привычно кутая плечи, шагну к овальному окошку и, глядя на березовый узор слежавшихся сугробов, спрошу пожилую служительницу, чей дом был прежде, отчего-то заранее зная ответ и ощущая невнятную причастность, разумеется, не к анфиладе высоких залов и уж не к лестнице же с мраморными ступенями и вестибюлем в псевдодорических колоннах, а скорее к медленному, будто заимствованному движению, с которым гляну на сугробы, натягивая шаль. И крупные правильные черты женского лица предстанут вместе с ушедшим в небытие вечером и тем другим тесным домом с подчердачной столовой, а рваный пожелтевший плат доживет в шкафу и по сю пору, извлекаемый на случай простуды или для угрева вместо обычной грелки.
А Дуся? Что Дуся!
Она наконец-то свободна и уезжает сразу после вторых поминок, где привычно и молча подает на стол и молча же сидит за столом в крахмальном, по обыкновению, фартуке... На остановке трамвая, который по-прежнему ходит теми улицами, сквозь толстое стекло она через много лет окликнет маму голосом, сохранившим былую зычность, да еще рукой постучит, чтоб наверняка обернулась, и мама обернется.
– На мать стала похожа! – крикнет ей Евдокия в окошко, и больше ничего, и уедет теперь-то навсегда, сверкнув золотом вместо прежней стали.
6
– Насть, а Насть, это Лиз, Насть! – настырно пищат за дверью крохотной Настиной комнатенки.
– Не говори, что ты моя хозяйка! Не говори! – шепотом, это уж Настя велит.
– Какая ж хозяйка? – защищаясь.
– Молчи, а то не приду больше! Скажи, в доме отдыха познакомились – в Кратове, в страхкассе.
Настя сейчас глядится ощетинившейся кошкой, спрыгнет со стремянки, оцарапает приглашенную неумеху, когда та в растопыренных руках держит бумажное полотнище в клею.
– А зовут меня как?
– Как зовут, так зовут. Я тебя им по имени не зову! Артистка – так говорю! – и манерно, растягивая слова и голосом даже не своим:
– Не замкнуто. Входи, Лиза. Мы тут с подругой обои клеим.
Кулацкая дочка, штукатурша и малярша, с больными, как осевшими в щиколотках ногами и лицом расплывшимся, но глаза редкие: зеленые-зеленые, русалочьи и озорные – Анастасия, она же, естественно, Настя – достается через чужие руки: постирать что или пол помыть. Она, так кажется, появляется раз в неделю для интереса не столь денежного, Настя уже не один год в романе со своим начальником – холостым прорабом Марисом, сколь вообще для интереса, поскольку любопытна и востра по-сорочьи. Обманщица, когда скажется, вернее, когда крикнет из единственного в окрестности телефона-автомата – Приду завтра, белье замочи! – точно не приходит. Но чистюля и аккуратистка и каждую весну белит свою хатку, то есть новые обои клеит и красит потолок.