Мартин Эмис - Лондонские поля
Так и шел Гай в сторону своего дома, в сторону низко висящего солнца. Совершенно сверхъестественным образом солнце обрело новую траекторию, которая все время сужалась. Если на меня взглянуть со спины, то я, должно быть, буду выглядеть точно так же, как себя ощущаю: силуэтом, слепо бредущим прямо в фотосферу янтарно-желтой звезды… И так же, как солнце выпаривало дымку из все более прогревающейся земли, так и кучевые облака и черные грозовые тучи, по мере того как Гай продвигался вперед, уступали в небесах его сознания место серебристым прожилкам и даже участкам голубизны. Единственная улика — Китово лицо. Лицо Кита Таланта, спускающегося по лестнице (со своими сумками с инструментами). Эта кривая гримаса, несомненно развратная — причем развращенность его явно нашла некое поощрение. Но взгляни-ка на это под другим углом, не забывая о том, что, несмотря на лучшие свои черты, несмотря на отсутствие реальной вины, Кит был и остается невероятным потаскуном. Он мог найти (или просверлить) где-нибудь дырочку и подглядывать за нею — пока она была в ванной или в спальне. Уловки мойщиков окон, коварство любителей заглядывать в замочную скважину. Может, он украл что-нибудь из ее нижнего белья или просто совал нос куда не надо: очень легко вообразить Кита, с головой залезшего в корзину с бельем. А может, измыслил какой-нибудь способ сыграть на ее невинности — какую-нибудь штуковину, ничего не значащую для нее, но весьма значимую для него. Строители и водопроводчики всегда норовят предпринять всякие маневры, чтобы женщина оказалась с ними в близком контакте. Вспомни, как жаловалась на это Хоуп. Заманят, к примеру, в сушилку… Он мог попросить ее нагнуться, чтобы она смогла — смогла взглянуть на трубу или что-нибудь еще. Даже я не мог не заметить ее грудей, когда она в тот день наклонилась. Как вы смуглы. И как близки друг к другу… Или сделать так, чтобы она поднялась на стремянку. Когда бы она вытянулась, чтобы дотянуться до светового люка или чего-нибудь еще, ягодицы ее, обтянутые белыми трусиками, были бы сжаты, все мускулы были бы напряжены, а она бы ни о чем не подозревала, и это так сладко…
К тому времени, как Гай подошел к своему палисаднику, подростковый хаос, разыгравшийся в его мыслях, лишил его возможности войти в дом. Он попросту не мог предстать перед домашними. Это дошло до него лишь тогда, когда, потянувшись за ключом, он обнаружил, что совершенно не состоянии сунуть руку в карман брюк. Опустив голову, он потоптался на месте, а потом, застегнув на все три пуговицы свой твидовый пиджак, зашагал прочь. Недолгий подъем по крутому участку Лэдброук-стрит и пятиминутные раздумья о судьбе Пепси Хулихан ничем не смогли ему помочь. В конце концов, соорудив из своего ремня что-то вроде шплинта, Гай открыл парадную дверь и стремглав нырнул прямо в уборную под лестницей. Он слышал женские голоса, доносившиеся снизу, пока их не смыл поток холодной воды, хлынувший из крана.
— Так что же с нашим Камердинером? — сказала Лиззибу, которая только что плакала, а теперь ела.
— Что с Камердинером? — сказала Хоуп. — Порой он старается изо всех сил, но путает все указания. Приносит мне чай с сахаром. Подает мне кофе с молоком. Терпеть не могу молоко.
— И что с ним такое творится?
— С Камердинером? Есть у меня пара теорий. Либо он помешался. Ты же знаешь, такая вероятность всегда существовала.
— Либо?
— Либо он умирает.
— Не думаю, чтобы он умирал, — помолчав, сказала Лиззибу.
— Да я и сама так не думаю, — согласилась Хоуп. — Есть, конечно, и третья возможность. Он влюблен.
— Камердинер?
— Так же, как был влюблен в тебя.
— Никогда он в меня не был влюблен.
— Разумеется, был. Я застукала его, когда он хныкал над твоим платьем, помнишь?
— Каким еще платьем?
— Балетным. Балетным платьем, из «Фло-Фло». Голубым.
— Не было оно голубым.
— Было.
— Оно было белым.
— А вот и нет.
Топая огромными своими ножищами, Гай принялся спускаться по лестнице. Хоуп поднялась и начала убирать со стола. Лиззибу продолжала поглощать пшеничные хлопья.
— Привет, — сказал он.
— Привет, — отвечала Лиззибу.
— Сегодня ты как, не угодил в какую-нибудь славную драчку? — спросила Хоуп. — Не показывал Лиззибу свой синяк?
— Ой, — сказала Лиззибу.
— Он уже проходит, — сказал Гай.
— Да, — согласилась Хоуп. — Только вид у тебя такой, словно тебе только что плюнули в лицо гнилой устрицей.
— Хоуп! — сказала Лиззибу.
— Где Мармадюк?
— Вышел куда-то с Терри.
Терри вернулся. Его взяли обратно; ему платили, как рок-звезде. Но это ненадолго. Вскоре Клинчи должны были миновать осенний кризис с нянями: несколько новых приступят к работе через пару недель. Терри считал, что управляться с Мармадюком проще — или, во всяком случае, осуществимее, — если куда-нибудь его выводить. Хоуп разрешила ему это при одном условии: что Мармадюк не будет оставаться на открытом воздухе более тридцати или — максимум — сорока пяти минут. Они перестали спрашивать, куда Терри его водит. Мало ли. В Музей игрушек. В какую-нибудь бильярдную. Мармадюк вернется, и довольно скоро.
— Ты ужинал? — спросила с набитым ртом Лиззибу.
— Да. То есть нет. Но я не голоден, скорее чувствую себя как-то странно. Лучше просто пойду и прилягу на пару минут.
И, топоча огромными ножищами, он оправился наверх.
Довольно долго обе сестры оставались безмолвными.
— Тронулся, — сказала наконец Лиззибу.
— Умирает, — сказала Хоуп.
А вот в какие выражения облекал Кит свою четверговую победу в «Джордже Вашингтоне», что на Инглэнд-лейн: «При разборе игры, — к настоящему времени Кит произнес это в „Черном Кресте“ уже множество раз, облокачиваясь на стойку у себя за спиной и одновременно пронзительно обозревая и Дина, и Норвиса, и Богдана, и Ходока, и Кёртли, и Нетариуса, и Шекспира, и Збига-первого, — игрок-старичок ничем не смог объяснить исключительной раскованности моих бросков».
На самом деле существовало и кое-что другое, раскованности чего «игрок-старичок» ничем не смог объяснить. Он ничем не смог бы объяснить той раскованности, с которой Кит награждал его угрозами и язвительными шпильками непосредственно перед игрой, во время представления игроков и на протяжении самой игры, в паузах между каждым заходом и сетом (когда оба метателя торжественно стоят плечом к плечу, обдумывая, что им делать дальше). Вообще-то трюк этот — дело довольно рискованное, и Кит никогда не был склонен к нему прибегать: скажешь своему сопернику, что намерен отгрызть ему ухо и харкнуть в получившуюся дыру, а потом, злой как черт, выйдешь к черте — и, утратив самообладание, выбьешь 26! Рикошетит этот трюк по тебе же самому. Мешает достичь того самого, для чего ты его применил. Но когда Кит окинул взглядом Мартина Пермейна, пятидесятипятилетнего метателя, экс-чемпиона графства, с его гиперстеничными выкаченными глазками, его настороженной улыбочкой, его телосложением деревенского идиота (не говоря уже о множестве медалей у него на груди: в лучшие свои сезоны он добивался феноменальных результатов), — то он решил: ладно, стоит попробовать. Хотя Мартин Пермейн никоим образом не отозвался на потоки разъяренных словоизвержений — даром, что Кит выбрал такие темы, как гормональные таблетки, операция простаты, костыли, слуховой аппарат и цены на гробы, — на том, как он играл, это определенно сказалось. Оплошал старший игрок, никак не иначе. Не сумел отметаться на весь свой потенциал. И когда после матча Кит заказал себе, Дину и Ходоку по восемь «Южных отдохновений», а затем продолжил и тем, и сем, и пятым, и десятым, стремясь напиться так, чтобы глубину выпитого нельзя было вымерить никаким лотом, проигравший лишь хмурился, утешаясь кружкой имбирного пива и горестно раздумывая над тем, что со времен его молодости стиль игры в дартс явно претерпел определенные изменения. Промолчал он и тогда, когда Кит шаткой походкой подобрался к нему и размашисто хлопнул по спине.