Джон Фаулз - Червь
Ребекка смотрит на крошечное существо в своих объятиях. В её глазах чуть ли не удивление: вот ещё кто ворвался в её мир! Склонившись над малышкой, она ласково целует сморщенный розовый лобик.
— Любви тебе, Анна. Любви тебе, любовь моя.
Личико младенца начинает кривиться, девчушка вот-вот зайдётся плачем. Она уже было всхлипывает, но в тот же миг её губы впервые в жизни чувствуют прикосновение материнской груди, и хныканье умолкает. В соседней комнате снова слышится негромкий говор. Ребекка кормит младенца, глаза её закрыты, она без остатка поглощена своими ощущениями, в которых утверждается её «я», — чувством, которое не описать никакими известными ей словами, да и знай она такие слова, не захотела бы его назвать. Лишь на миг она открывает кроткие карие глаза и всматривается в тёмный угол, будто кто-то оттуда за ней наблюдает. Накормив малышку, принимается легонько её укачивать, и по комнате еле слышно разносится глуховатое пение. Ребекка медленно выводит колыбельную. Дитя затихает. Песенка самая незатейливая: всего две чередующиеся фразы:
— «Виве ей, виве вум, виве ей, виве вум, виве ей, виве вум…»
Но это, понятно, какая-то абракадабра, она ровным счётом ничего не значит.
ЭПИЛОГ
Те читатели, которые хоть немного знают, кем предстояло сделаться девочке из Манчестера в невыдуманной жизни, легко поймут, как далеко это повествование от исторического романа.[174] В действительности она родилась, кажется, за два месяца до начала моей истории — 29 февраля 1736 года. Про подлинные обстоятельства жизни её матери мне ничего не известно, о Лейси, Уордли и других персонажах, также позаимствованных из реальной истории, мне известно совсем мало. Подлинны только их имена, всё остальное — плод моего воображения. Не исключено, что в каких-нибудь книгах или документах я мог бы собрать о них более богатый материал, но к таким источникам я не обращался и даже не думал их искать. Повторяю: это лишь «фантазия», я вовсе не старался достоверно воспроизвести события или стиль эпохи.
Я питаю огромное уважение к строго и тщательно документированной истории уже потому, что посвятил некоторую часть жизни её изучению (пусть и довольно поверхностному). Но эта точная дисциплина, по существу, наука и по своим задачам и методам имеет мало общего с литературным творчеством. На страницах этой книги я мимоходом упомянул Даниэля Дефо (умершего в 1731 году). Одна-единственная ссылка не выразит и малой доли той любви и восхищения, которые я испытываю к этому писателю. И хотя «Червь» был задуман вовсе не как подражание Дефо — этот автор всё равно неподражаем, — я всё же охотно признаюсь, что использовал некоторые общие приёмы и темы, характерные, на мой взгляд, для его романов.
Трудно представить, чтобы убеждённый атеист вдруг посвятил свой роман какой-то разновидности христианства. Одной из причин создания этой книги была глубочайшая симпатия к «Объединённому обществу верующих во Второе пришествие Христа», больше известному как секта шейкеров, основание которой было положено Анной Ли. Сегодня слово «шейкеры» у большинства из нас скорее всего связывается со стилем мебели и крайним пуританизмом, внешне сходным с аскетизмом, который исповедовали крайние же силы противоположного религиозного лагеря — монашеские ордена (вроде цистерцианцев)[175]. Ортодоксальные богословы всегда презирали шейкеров за наивность их учения, ортодоксальные священники — за фанатизм, ортодоксальные капиталисты — за коммунистические устремления, ортодоксальные коммунисты — за суеверие, ортодоксальные сенсуалисты — за отвержение плоти, а ортодоксальные мужчины — за откровенный феминизм. Однако мне движение шейкеров представляется одним из самых увлекательных — и пророческих — эпизодов в долгой истории протестантского сектантства в Англии.
Секта шейкеров интересна не только с социально-исторической точки зрения. Их взгляды и вероучение (в особенности убеждённость, что святая Троица без женского начала не может считаться истинно святой), их необычные обряды и удивительно причудливый быт, их насыщенная образами речь и выразительное использование музыки и танцев — во всём этом проступает нечто такое, что всегда напоминало мне отношение литературы к реальности. Ведь и мы, писатели, добиваемся от читателей слепой веры, которая перед лицом обыденной реальности часто может показаться нелепой; мы тоже требуем, чтобы прежде всего читатели с головой ушли в мир наших метафор — истины, скрытые за этими иносказаниями, становятся ясными, «доходят» только потом.
Конечно, наиболее бурные религиозные брожения (и период самопознания нации) приходятся на более раннее время — 40–50-е годы XVII века: в историческом смысле учение Анны Ли немного запоздало. Всего через несколько лет после её рождения, в апреле 1739 года, на холме Кингздаун недалеко от Бристоля звучала проповедь одного недовольного своей церковью, но всё же принявшего сан, англиканского священника. Проповедь, которая, впрочем, больше походила на ораторское выступление, была обращена к случайно собравшейся здесь большой толпе бристольских бедняков, в основном из шахтёрских семей. Многие слушатели не могли сдержать рыданий, другие, взволнованные и потрясённые до глубины души, застыли в трансе. Понятно, что воздействовать на толпу тёмных, необразованных людей дело нетрудное, случаи такого исступлённого духовного очищения уже хорошо изучены физиологами и психологами. Однако то, что произошло на холме Кингздаун, объяснялось не только незаурядной личностью оратора. Просто слушающих его озарил свет. До этой минуты они жили точно слепые (многие шахтёры были слепыми в прямом смысле слова) или пребывали во мраке.
Мне думается, что все эти разноголосые рыдания и экстаз невежественной толпы имеют для нас не меньшую ценность, чем достижения трезвомыслящих философов и чутких художников. Для огромного большинства обычных людей — не художников и не философов — приобщение к неортодоксальным религиям было единственной возможностью показать, как росток личности мучительно пробивается сквозь твердокаменную почву иррационального, скованного традициями общества. Впрочем, при всей своей иррациональности оно отлично понимало, чем грозит ему посягательство на его традиции и потрясение его основ. Стоит ли удивляться, что появившаяся на свет личность (годы юности которой мы называем «эпохой романтизма»), пытаясь выстоять и выразить себя, часто избирала для этого средства столь же иррациональные, что и сдерживающие её силы.
Мне ненавистно современное евангельское проповедничание с его приторными рекламными приёмчиками и, как правило, отвратительным консерватизмом в политике. Оно, как нарочно, вобрало в себя всё самое скверное, самое косное, что только было в христианстве, исподволь поддерживает самые ретроградные идеи и политические течения нашего времени и тем самым зачёркивает самое существенное в учении Иисуса. Не нравятся мне подобные веяния и во многих других религиях, таких, например, как ислам. Иное дело Джон Уэсли[176] (о его-то проповеди и говорилось выше), Анна Ли и другие личности того же склада, жившие в XVIII веке: просвещение, которое считается главной заслугой siecle de lumieres[177], затронуло умы (прежде всего умы среднего класса), но у этих людей оно озарило не только умы, но и сердца — едва ли не наперекор их просвещённым умам. Они ясно увидели, что же неладно в этом мире: Уэсли — благодаря своей деятельной натуре и бесспорной твёрдости убеждений, Анна Ли — благодаря упрямой (и бесконечно смелой) целеустремлённости и поэтическому дару — гениальному умению находить яркие образы. Анна оказалась наблюдательнее Уэсли — во-первых, потому что она была женщина, но самое главное, потому что не получила образования, а значит, мысль её не была стреножена трафаретными мнениями, академической традицией и «просвещением ума». В душе люди, подобные Анне, были революционерами, сподвижниками самых первых последователей христианства и его Основателя.