Джон Фаулз - Дэниел Мартин
А он сказал:
— Прекрасно.
Только тут он показался мне интересным. Это «прекрасно» он произнёс так, будто хотел сказать «глупая сучонка, да ещё и с претензиями». Будто я пустышка, ничтожество из заштатного кабаре.
Тогда я сказала, чтоб напомнить ему, что я на порядок выше, чем выпускница какой-нибудь драмстудии:
— А ещё мой руководитель в Суссексе был вашим поклонником. (Он и правда как-то разок упомянул фамилию Дэна.)
Он только глазами повёл в сторону тех двоих:
— Думаю, девочка и вправду хочет получить эту роль.
Они заулыбались, и мне пришлось улыбнуться им в ответ. Не улыбался только он сам и очень старался не встретиться со мной глазами, вот мерзавец.
Как-то, гораздо позже, он сказал мне:
— Знаешь, почему я столько времени трачу на то, чтобы диалоги были как можно лаконичнее? Терпеть не могу актёров.
Всегда утверждал о себе две вещи: он вовсе не драматург, ставший сценаристом. «Я пишу диалоги». Вот и всё, что он делает. А один раз заявил: я только строю диалоги и исправляю то, что другие напортили. И ещё как-то сказал: да в кино большинство актёров играть не умеют и научиться не могут. В этом и была моя вина в тот вечер.
Они уже успели просмотреть две мои старые роли, похоже, ещё раньше остановили свой выбор на мне. Так что всё это было не больше чем пустая проформа. А он потом говорил, что в «Кларидже» был здорово пьян, а не «слегка», и поэтому ничего не помнит. Так что лучше ему это не переделывать.
Чуть выше среднего роста, волосы на концах уже начинают серебриться. Стрижка скорее под американца, стиль не английский. Этакий следящий за модой американский служащий довольно высокого ранга. Рядом с Биллом (буйные кудри и мексиканские усики) Дэн выглядел поблёкшим и старомодным. В нём всегда было что-то такое из прошлого, тип мужской внешности, очень напоминающий герцога Виндзорского в молодости. Сердито-застенчивое выражение лица, поджарое тело — никакого жира. И очень хороший рот — лучшая его черта. Глаза слишком светлые и смотрят слишком напряжённо, они мне не особенно нравятся, хотя в них иногда и появляется что-то такое… сексуальное. Какой-то вызов во взгляде, всегда чуть слишком пристальном. Когда ему надоедали и было скучно, он специально так смотрел, будто он не здесь, а где-то далеко и ему хочется, чтобы вы оказались ещё дальше. Намеренная грубость, но со временем мне это стало нравиться, может, потому, что я научилась с этим справляться. Если грубость относилась ко мне, я шуткой его отвлекала. А если к кому-то другому, кто надоедал и мне, то эта его манера оказывалась даже полезной. Тем более что надоедали нам одни и те же люди. Если одно и то же кажется скучным обоим, вот тогда-то всё и случается.
Только что перечитала последний абзац: слишком здесь всё завязано на той первой встрече. Дэн получился какой-то слишком каменный, слишком статичный. На самом деле он двигался легко, вовсе не был неуклюж. Иногда мне даже хотелось, чтобы был: создавалось впечатление, что он специально учился, как не быть неуклюжим, владеть своим телом. В противоположность тому, как он относился к актёрской игре. Обычно он выглядел чуть слишком воспитанным и любезным, всегда знающим, как себя вести (это — на публике). Такой много поездивший по свету, много повидавший на своём веку, такой светский и всё прочее в том же роде. А с другой стороны (он это и сам знает), я терпеть не могу мужчин, которые не знают, как вести себя с гостиничной обслугой или в ресторане, с официантами… как жить, если на твою долю выпал успех и надо этому соответствовать. Думаю, если хорошо делать всё, что в таких случаях требуется, неминуемо приходится играть некую роль.
Идеален для роли сопровождающего, как сказали бы в отделе рекламы.
Никак не доберусь до самой его сути. Это что-то находящееся в вечном движении, неуловимое, не полностью тебе доступное. Раньше я думала, всё дело в возрасте, но тут что-то гораздо более существенное, чем когда он напяливает на себя личину строгого папаши или мудрого старого дядюшки, как это было, когда он впервые заговорил о женитьбе, там, в пустыне Мохаве.30 Когда я объяснила ему, почему нет, он снова помолодел. Абсурд. Надевает на себя чужие лица совершенно не в том порядке, в каком нужно. Если б он выглядел молодым, когда делал мне предложение, всё могло бы обернуться совсем по-другому. Я как раз готова была влюбиться в него (или — в собственное представление о нём), почти уже совсем потеряла голову, понимала, что разговор об этом зайдёт, и знала, что ответ явится вовсе не как результат заранее принятого решения, стоит только ему выбрать нужный момент. Следуя интуиции, выбрать нужное место, время и настроение. Сценарий он никогда бы так безнадёжно не завалил.
И не просто в вечном движении. Какая-то замкнутая система. Всё строго спланировано и компактно, как его почерк. Как хороший кожаный чемодан в зале аэропорта, тщательно запертый и ожидающий отправки, только вот место назначения на ярлыке никак не разобрать. Или, если удаётся подойти поближе и всё-таки разобрать, оказывается, место это на противоположном краю света и ты о таком никогда и слыхом не слыхала. Поначалу я сочла эту его особенность весьма привлекательной. Что не можешь его до конца прочесть, понять, что, разумеется, означает, что ты с самого начала знаешь — это не может длиться долго, он тут лишь мимоходом. Понимаешь, что он на самом деле в разводе со всем и вся (а не только в буквальном смысле). Без Дома, постоянно — посреди Атлантики или на другом её берегу, хоть и пытается оставаться англичанином, сохранить акцент и манеру выражать свои мысли по-английски, всегда как бы ставя в кавычки попадающиеся в его речи американизмы; да ещё этот его поразительный занюханный патриотизм… я порой думала, его отношение к собственной стране сильно отдаёт рекламой «Посетите Британию!»: как хорошо посидеть с картинными старыми болтунами в деревенском пабе с дубовыми балками под потолком, опрокинуть по кружке эля. Я по-подлому издевалась над ним за это, ехидная стервочка образца семидесятых: если он так обожает свою Англию, с чего это он здесь обосновался?
Вот на этом мы так никогда и не сошлись. Я ведь не из деревни (и слава Богу, добавляет она) и никогда её не любила. Его возмутило, что я с ходу не запрезирала Лос-Анджелес. Не захотела немедленно вернуться в эту паршивую пустыню Мохаве.
И ещё — Тсанкави. О Господи! Но об этом я сейчас не могу.
Помню один день, в самом начале, то есть это, собственно, была ночь, он впервые заговорил о своём загородном пристанище, там, дома. Всё время, пока он его описывал — пейзажи, Девон, природу и животный мир, — рассказывал о своём детстве, мол, именно поэтому Торнкум столько для него значит, я ощущала за всем этим что-то другое. На самом-то деле ему вовсе не так этот дом нужен, как повод говорить обо всём этом. Он там практически и не живёт никогда, это что-то вроде хобби, вещичка, которую он приобрёл по дороге, отыскивая путь к себе самому, настоящему. О чём он и сам, разумеется, знает; или, пожалуй — поскольку он боится показать, что не хочет видеть собственных парадоксов, как хороший шахматист боится подставить ферзя, — он полагает, что знает. Он сам так сказал, когда мы говорили о «Гражданине Кейне»31 (он вполне может это поправить, если я что-нибудь не так поняла); говорил, какой мастерской уловкой оказался символизм «Розового бутона»32 и что наихудшим выражением продажности продажных создателей продажного искусства оказалось представление, что чистоту и невинность можно вернуть, купив за деньги. Всё равно как пожертвования местному священнику от мафии: словно это могло бы спасти жертвователя, если бы Спаситель действительно существовал и действительно вершил свой суд. Я не могла тогда признаться ему, что не понимаю, каким образом объективное отношение к собственной псевдоферме должно способствовать отпущению его собственных грехов.