Михаил Лифшиц - Любовь к родителям
– Так ты ничего не сделал, телевизор сам заработал?! – не выдерживал и радостно восклицал отец.
– Да нет, я еще поменял один электролит и одну лампу, ремонт, конечно, небольшой…
– А-а-а, – разочарованно тянул отец и прекращал разговор.
Когда я построил дом на даче, то отец, войдя в новостройку и оглядываясь на посторонних, спросил презрительно:
– Не упадет?
Дача потянула автомобиль «Запорожец», купленный с большим трудом, в основном на одолженные родителями у их знакомых деньги. Деваться было некуда, без машины дорога на дачу занимала четыре-пять часов со многими пересадками, с грузом в руках. Зато это дало повод отцу всем объяснять, как плохо я вожу машину, и как он боится со мной ездить.
Вот в такой обстановке теоретического дискомфорта – вроде и чинит, и строит, и водит, а вместе с тем слова доброго не стоит – в голове бойца идеологического фронта и родился тезис "сам-то он дерьмо, но вот руки у него хорошие".
Это объяснение моих успехов в разных областях было легко и благодарно принято мамой. Теперь она могла, чтобы поддержать разговор с друзьями, похвалить меня, не вообще, конечно, а за отдельные достойные похвалы поступки, и при этом обязательно добавляла: "С его руками…" (ведь истинную мою цену она знала).
Отца эти похвалы доводили до белого каленья, автор чувствовал уязвимость обновленной теории. Во всяком случае, отец не стал смотреть второй этаж…
Уместно заметить, что, отзываясь о ком-либо "хорошие руки", хвалят весь биологический комплекс, в первую очередь, голову, а не одни только конечности. Мои же родители имели в виду исключительно кисти рук, предплечья и плечи, ни в коем случае не более того. Голова моя по-прежнему была недостойна открывать рот и говорить.
Перейдя из категории "руки хилые, но грубые" (то есть негодные для тяжелой работы, но способные что угодно сломать) в категорию "хорошие руки" я повысил свой статус, но строго в указанных пределах. Мне поручали разные работы или соглашались меня допустить, когда я сам набивался. Как-то я вызвался починить родителям холодильник. Были такие холодильники «Ока-6» первых выпусков с автопоилкой снаружи на дверце. Эти автопоилки отказывали очень быстро у всех холодильников, их потом перестали ставить. Мне захотелось автопоилку исправить. Я начал работать, а потом сообразил, что не нужно этого делать, отец и так стал часто простуживаться, а тут будет постоянно хлюпать холодную воду. Эти соображения я высказал вслух.
С отцом случилась истерика.
– Делай то, за что взялся, – визжал он. – Сделай, почини, исправь, чтоб я мог тебя уважать. А твои рассуждения, достойные быдла, я могу услышать от любой уборщицы Марьи Семеновны.
Марией Семеновной звали катину мать, мою тещу, но она была не уборщицей, а лифтером. Так что, произнося это имя, мой отец имел в виду не свою сватью, а отвлеченный хамский персонаж.
Автопоилку я чинить просто не стал, все-таки умнел с годами.
Я – инженер и знаю, что такое "золотые руки". Есть люди с замечательными руками, но я, к сожалению, не из их числа, хоть и не совсем безрукий, «не умеющий гвоздя забить», каким был мой отец. Правда, я увлекаюсь, пытаюсь проникнуть в суть работы. Это у меня от матери и от ее матери. Так я увлекся стройкой на садовом участке. Начав с самого примитивного, к моменту отделки второго этажа я достиг уже малой плотницкой квалификации и на втором этаже позволил себе некоторые фантазии, тем более что были деньги на «вагонку» и прочие дорогие материалы.
Второй этаж получился удачный, вызвал интерес соседей. Мне даже пришлось устроить презентацию.
Так вот, отец, проживая из года в год несколько летних недель в том же доме на первом этаже, не захотел подняться наверх и посмотреть на комнату в мансарде над его головой. Боялся очередного удара по теории "хорошие руки" и сопутствующих неприятных ощущений. Не увидел этого моего достижения до самой своей смерти.
Глава 14. ПОСЛЕДНЯЯ
Отец очень сильно болел больше двух лет. По несколько раз в году лежал в больницах, в разных отделениях, где его лечили от разных болезней. Мать ухаживала за ним самоотверженно, эти два года жизни подарила отцу она. Перевязывала, мыла, делала уколы и ставила клизмы, ездила каждый день в привилегированную больницу, в которую отца клали как мужа литератора, полтора часа в один конец.
Летом мне удавалось иногда увозить маму на дачу, чтобы она хоть чуть-чуть отдохнула. В это время за отцом ухаживали мы с женой, и отец спрашивал.
– Мама на даче? А кого она там обслуживает?
Однако мамин отдых продолжался неделю, максимум две. Отцу неизменно становились плохо, и мать возвращалась и опять выводила его из кризиса. Подтирала, ползала перед ним, а он стоял над ней без штанов и, раздраженный каким-нибудь пустяком, с перекошенным от злобы лицом шипел:
– Давай, три лучше, это настоящее занятие для тебя, на другое ты неспособна!
Зато уж если у матери болело сердце, она не ждала пощады.
– Я же говорил час назад, что нужно принять валокордин, – вопил отец. – Бездарные сволочи, не слушаете, когда вам говорят нормальные вещи и нормальным тоном. Только я с моей деликатностью могу вытерпеть это бесконечное хамство. Делай теперь, что хочешь, только меня не трогай.
После этого отец хлопал дверью и уходил в другую комнату обиженный, а мать виновато вылезала из сердечного приступа сама или звонила мне, когда было совсем плохо.
Отец все-таки умер в очередной больнице от одной из своих многочисленных болезней или от всех сразу, короче говоря, от старости. И мать осталась одна. Под конец отцовской жизни она совершенно выбилась из сил и решила пожалеть себя: ездила в больницу строго через день и, если отец уж слишком сильно разорялся, то вставала и уходила. Любопытно, что этот слабенький отпор даже на полумертвого отца повлиял благотворно – он стал мягче, перестал оскорблять мать в присутствии больных, сестер и врачей и затыкать ей рот каждую минуту: "А, помолчи".
Отца схоронили, в "Советской России" поместили некролог, сообщавший, что покойный больше, чем боевыми орденами, гордился знаком "50 лет в КПСС", которого у папани не было.
Жизнь пошла дальше, а для меня начался праздник любви к матери. Не стало злодея, угнетавшего ее всю жизнь и отгораживающего мать от меня.
Во-первых, мать имела теперь возможность неподконтрольно отцу тратить деньги, и я должен был дать матери денег столько, сколько ей было нужно, и еще чуть-чуть. Во-вторых, она не была теперь привязана к дому, к шприцам, к повязкам, к язвам и прочему, она перестала быть круглосуточной сиделкой, и я должен был дать ей возможность путешествовать, лечиться в санатории, жить на даче, которую она полюбила. В-третьих, она не была теперь во власти человека с больной психикой, я должен был обеспечить ей необходимое общение с нормальными людьми, почаще заезжать, звонить, подталкивать своих детей, чтобы не забывали бабушку, побуждать их обращаться к ней с просьбами сшить, написать поздравление или что-нибудь узнать для них, вытаскивать мать на все семейные мероприятия – прогулки, театры.
Представляя картину таким образом, я, как всегда тупо и храбро, стал воплощать мечту в жизнь. Увы, я потерпел фиаско.
Мать с трудом принимает от меня что бы то ни было, всегда быстро находит низменные мотивы моих стараний, особенно таких, которые прямо направлены ей во благо. Пусть даже самые невероятные, но обязательно скверные объяснения моих поступков как-то успокаивают мать, позволяют ей не чувствовать себя в долгу передо мной. Маме необходимо постоянное ощущение, что она права, а я виноват, недостоин, низок.
Беря у меня деньги, мать всегда говорит одно и то же: "Я понимаю, что эти деньги для вас ничего не значат, но мне все равно неприятно брать эту подачку. Ну что ж, спасибо". Особенно обидно это слышать, когда я отдаю больше, чем у меня остается. Если деньги дает мой сын, то он должен сначала объяснить бабушке, что она кем-то оформлена у него на фирме, и он привез ей ее зарплату, а те три тысячи долларов, которые он заплатил за нее зубному врачу, на самом деле за нее заплатила фирма, то есть как бы никто.
Когда мать вернулась из месячной поездки в Америку, и я встретил ее в аэропорту, она мне тут же сказала, что ее можно было и не встречать: "Носильщик довез бы вещи до такси, какая разница, такси сколько угодно. Я бы доехала, у меня приготовлены деньги". Мама никогда не ездила из аэропорта на такси, плохо представляла себе, сколько это стоит, поэтому названная ею смехотворно низкая сумма просто показывала, во что она ценит мои услуги. Едва переступив порог дома, мать начала совать мне двести долларов, приговаривая: "Все, теперь я тебе ничего не должна". И я понял, что уже два континента знают, что моя мать живет и ездит в Америку только на свою пенсию и гонорары.
Самое печальное, что на нашей любимой даче, где мы бываем все вместе, мама теперь всегда раздражена и недовольна мной. Стоит мне или моей жене сказать что бы то ни было, выходящее за рамки повседневной жизни, касающееся книги, фильма или политического события, мама закатывает глаза, отворачивается и шепчет себе под нос: "О, Боже мой…" Иногда мама не может сдержаться и парирует наше высказывание, причем ее возражение всегда относилось не к моим или Катиным словам, а к их искаженной и вульгарной трактовке. “Все-таки тяжело, когда тебя так не любят”, – жалуется мне Катя.