Джим Гаррисон - Волк: Ложные воспоминания
Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле — лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, — в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра.
— Почил поэт.
— Чего?
— Этот человек умер.
Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо.
— Точно. Вы его врач?
— В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях.
Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно — она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно.
Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу.[32] Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили.
Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату.
Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы:
— Главное — это знать, что на что похоже.
— Но ничто ни на что не похоже, — ответил я с идеальной восточной улыбкой.
Компаса не было ни в рюкзаке, ни в кармане куртки. Перетряхнув спальный мешок, я обнаружил, что прибор застрял в папоротнике, постеленном для сбора влаги. Циферблат запотел, как случается с дешевыми часами. Это был очень дорогой немецкий компас, подарок на Рождество. Тоже мне, хитрая диверсия. Фрицы отрываются, подумал я, вглядываясь сквозь обрамленный стеклом туман в неуверенно дрожащую красную стрелку. Рассмотрев наконец шкалу, я не поверил ей, как и четыре дня назад. Однако сунул в карман пакет изюма, наполнил из ручья солдатскую флягу времен Второй мировой и отправился на юго-юго-запад к машине, до которой, по моим прикидкам, было миль семь. Когда доберусь до просеки, встанет вопрос, куда поворачивать — налево или направо. Может, какой-нибудь финн-лесоруб за это время разбил стекло и угнал машину, закоротив провода зажигания. Странные люди, эти финны Верхнего полуострова. Живут на одних пирогах — мясо, брюква и картошка, завернутые в тесто. Пьют, как кони, а разозлившись, дерутся топорами и дробовиками. Не особо изобретательны — даже рецепт пирогов к ним пришел из Корнуолла во времена медного бума прошлого века. Финнов привезли сюда работать грузчиками, и они вцепились в эту местность из-за снега, холодов и короткого лета. Она напоминает им другую необитаемую планету — их родину. Как-то в баре я разговорился с финном, который за год до того перегрыз на спор небольшой кедр и таскал в доказательство фотографии. У него почти не было зубов — ради ящика пива он оставил их в стволе дерева. В другой раз я танцевал с финкой, и она показывала мне левую сиську, простреленную на оленьей охоте. Шрам был точной копией кратера потухшего вулкана Лассен. Я предложил ей съездить в Смитсоновский институт, пусть выдадут сертификат.
Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать? Не сказать, чтобы я в них разбирался или чувствовал себя здесь так уж вольготно. В конце концов, это чужой мир — искалеченный, однако доживший кое-где до наших дней, при том что язык его утерян безвозвратно. Кто-то предположил, будто тяга к этому миру заложена у нас в генах. Один мой дед был дровосеком, другой — фермером, оттого у меня кружилась голова на седьмом или пятнадцатом нью-йоркском этаже. Я просто не смог приспособиться к слоям и уровням людей надо мной и подо мной. Я жестоко страдаю в самолетах, хотя мой случай почти уникален — когда мне было лет двенадцать, маленький самолет, на котором я летел в Чикаго, попал в аварию на аэродроме Меггс-Филд. Сильный боковой ветер с озера Мичиган подхватил нас, наклонил самолет, и тот, обрубая крылья, покатился кубарем с полосы, пока наконец не остановился вверх колесами в нескольких футах от волнолома. Пожарная машина поливала нас пеной. Я повис на ремне, ударом с меня сорвало башмаки, а мозги искрились всеми цветами техниколора. За живучесть нас удостоили фотографии в «Чикаго трибюн».
В лесу нет романтики, что бы там ни болтали глупцы. Романтика в прогрессе, в переменах, в том, чтобы снять с земли старое лицо и приделать новое. Самыми большими антиромантиками были и до сих пор остаются наши индейцы. Всем, кто не согласен, предлагаю ради дозы романтики прыгнуть с парашютом или приводниться в летающей лодке на северо-западные территории. Я говорю не о землях вокруг озера Вордсворт — они красивы, милы, приятны, обаятельны и вполне пригодны для гостей. На Троицу в тамошних холмах бродят сто тысяч англичан, сталкиваясь лбами и мочась друг другу в ботинки.
Будь я наглым бессердечным миллиардером, я бы завез куда-нибудь между Уиндермером и Пенритом сотню-другую гризли или кадьяков и посмотрел, что выйдет. Только у нас самих их осталось мало, по крайней мере не столько, чтобы делиться с нацией, жрущей лошадиное мясо и до сердечных приступов раскармливающей собак конфетами.
Я был отчаянно одинок в ту апрельскую неделю. Бостон плавал под выпавшими за два дня тремя футами дождя, так что я позвонил в Вермонт своему знакомому, преподавателю в одном из тех небольших колледжей Новой Англии, что, культивируя определенный стиль внутренней дисциплины, выращивают взрослых людей совершенно особого сорта. Суть не в том, чтобы, подобно морской пехоте, «сделать из тебя мужчину», — скорее там растят джентльменов со специфическими качествами. Уже после выпуска эти молодые люди, не будучи знакомы, узнают своих, как «людей Тулипберга». Они отводят взгляд, краснеют, затем тайком хлопают друг друга по плечам, заключают в объятия, выкрикивают секретные слова и слюнявят друг другу уши. Гарвард, Йель, Принстон и Дартмут в этом смысле спокойнее. Их превосходство подразумевается само собой, они до самой смерти «старая школа», даже если порой маскируются под радикалов или бедняков. Второкурсник из Дартмута, с которым я разговорился в самолете компании «Юнайтед», когда летел в Сан-Франциско, утверждал, что «Рокки — человек Дартмута». Такая милая бессмысленная разновидность товарищества, по сути тевтонского, позволяющая этим олухам устраивать в Госдепартаменте свои ментальные групповухи, пока весь мир умирает где-то вдалеке. Короче, я сел в автобус и отправился к Стюарту и его жене. Перед этим он с восторгом сообщил мне по телефону, что получил постоянное место ассистента профессора. Я сказал: рад за тебя и за вас, живу сейчас в Бостоне и пытаюсь распутать психологические узлы своей жизни. Я знал, что он пригласит меня в гости — Стюарт из тех, кто обожает убеждать людей и помогает им встать на ноги, чтобы они смело могли встретить муссоны говна. На автобусной станции я купил на все оставшиеся деньги билет, сообщив кассиру, что эта долгая-предолгая дорога наверняка приведет меня в страну моей мечты.
Весь путь до Вермонта я проспал, забыв поглазеть на легендарные геральдические пейзажи. Мы останавливались в каждой деревне, подбирая автомобильные бамперы, которые водитель заталкивал в ящик для багажа, и изредка одинокого пассажира. Вдоль деревенских улиц выстроились в ряд сплошные антикварные лавки, а люди — те немногие, кого я успевал рассмотреть через темно-синее стекло автобуса, — напоминали жителей Джорджии и Кентукки. Если триста лет подряд трахать собственных кузин, что-нибудь может и скособочиться. Это справедливо также и для части округа Ланкастер, Пенсильвания, где несколько семейных пар прославились тем, что произвели на свет полдюжины карликов-альбиносов. Когда мы наконец приехали в Тулипберг, я спросил водителя, как попасть в колледж, на что он, махнув рукой над моим левым плечом, сказал:
— Это смотря насколько вам туда хочется.
Эти хитрожопые болваны начитались про себя в журналах и теперь с восторгом изображают то самое молчаливое достоинство, которым, по их представлениям, обладали их предки-пилигримы.[33] Я поблагодарил его с медлительным техасским акцентом, добавив для пущей убедительности, что все вы янки «и упрям долбуобы». При этом южная деревенщина или даже гнусное латино ясно дало понять, что за идиотский и хамский ответ запросто вышибет из водилы все дерьмо. Ореховые глазки заморгали, словно у норки, на которую замахнулись ножом.