Эдгар Доктороу - ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА
Даже среди ребят, то есть в моем же собственном народце, попадались такие, кто не все делал правильно, некоторые едва справлялись с пугающе непослушными руками и ногами, а кое у кого они и вообще были недоразвиты или с уродствами. Была среди моих знакомых пара близнецов, мальчишек моего возраста, они приходили на несколько первых моих дней рождения, — один был совершенно нормальный вредина и болтун, другой дебильный ангелоид. Внешне двойняшки были неразличимы и во младенчестве, как водится, сиживали на прогулках бок о бок в сдвоенной плетеной коляске.
Из многоквартирника, замыкавшего собой наш задний двор, весенними вечерами доносились всевозможные вопли, от свирепых до жалобных. Моя комната выходила окном во двор, как раз над гаражом. Из окон многоквартирника к пропитанному креозотом столбу тянулись бельевые веревки, похожие на растяжки висячего моста. Я видел многие непрошеные вещи: в освещенных окнах кто-то появлялся в нижнем белье, какие-то женщины вынимали телеса из корсетов.
По округе шныряли и иногда заявлялись к нам юнцы не из местных — то в сумерках, то холодным дождливым утром, когда все еще спят, — шасть через забор, и во дворе. Потом перелезут подпорную стенку, и нет их. Парни из тех, кому ненавистны границы и прямые линии, кто из принципа вместо улиц шляется по чужим дворам, изо всех сил демонстрируя этим презрение к собственности. На них были фетровые шляпы с отрезанными полями и заломленной будто задом наперед треугольной тульей. Вместо рубашек они носили нижние фуфайки, а на ногах высокие кеды без носков. И непременно заткнутая за ухо сигарета. И рогатка в заднем кармане. Из тех самых, кто на трамваях ездил, пристроившись «на колбасе», то есть стоя сзади на скользком шатучем буфере и цепляясь кончиками пальцев за раму окна. Они сковыривали с места крышки канализационных люков, залезали внутрь и шарили там в жиже — вдруг что-нибудь стоящее попадется. Именно они — я знал это — как раз и рисовали те странные знаки у нас на воротах гаража.
Впервые я эти знаки, нарисованные мелом, заметил, гуляя однажды по двору. Дональд с приятелями занимался сооружением стола для пинг-понга. Стол был задуман на славу: в середине на петлях, зеленого, как положено, цвета и с белыми линиями по краям. Стоять он должен был на козлах. Свой стол Дональд и его приятели строили слаженно и спокойно: намечался острый турнир по пинг-понгу, который прошел впоследствии под всеобщий великий ор. Показав им знак на воротах, я оторвал их от трудов, они подняли головы. Я хотел знать, что это такое.
На их безраздельное внимание я не рассчитывал. Однако все бросили дела, встали и уставились на меловую закорюку. Вперед выступил Дональд, поднял руку и рукавом свитера принялся стирать мел. Остальные ребята были столь же торжественны. Все было воспринято как-то очень всерьез.
— Это нехороший знак, — пояснил мне Дональд. — Увидишь где-нибудь такой же — непременно сотри. Три подметкой, плюй на него, грязью затирай, что хочешь делай. Это свастика.
В тот же день, попозже, к этим сведениям добавила кое-что и мать:
— Увидишь в следующий раз кого-нибудь из тех мальчишек, скажи мне. И вообще, как увидишь кого-нибудь не из наших, кто невесть зачем тут болтается, не стой столбом, а иди в дом и скажи мне. Или Дональду. Умники выискались. Хотят быть нацистами. Пакостники. Они, кстати, с ножами ходят. Налетают на еврейских ребят — зачем, дескать, Христа убили. Грабят. Увидишь их, сразу в дом иди.
Так мои горизонты расширялись. Я узнал, что за Истберн-авеню, по ту сторону парка «Клермонт» и дальше по склонам холмов, располагались кварталы Восточного Бронкса, населенные ирландской и итальянской беднотой, откуда и делались набеги. Эти ирландские и итальянские кварталы лежали значительно ниже, чем наш, в низинах, переполненных звоном трамваев и сотрясаемых грохотом надземки, и люди там жили в домах-развалюхах, крытых толем и натыканных меж складов и фабрик.
С кварталом мне, конечно, повезло, но границы его не были нерушимы. За то, что наш дом из красного кирпича, я чувствовал к нему глубочайшую признательность: из сказки о трех поросятах я уже знал, насколько это необходимо. И все же вечерами, лежа без света в постели, время от времени я слышал доносившийся из темноты за окном грохот опрокидываемых мусорных баков, полицейские сирены, а потом, ближе ко мне, но почему-то гораздо менее отчетливо, — дыхание какого-то ночного соглядатая. Во сне вдруг являлись смутные фигуры, они угрожающе вздымали руки и столь же неожиданно отступали, теряясь среди цветных пятнышек, которые принимались кружиться, словно я сам распят на колесе, которое крутится так быстро, что цвета сливаются и я становлюсь мишенью.
РОУЗ
Только теперь я вижу, что наши жизни могли пойти совсем в другую сторону. Мы были молоды, энергичны. Но мало-помалу родственники с обеих сторон начали признавать нас. Шок потихоньку проходил. Основной сдвиг был, когда появился Дональд. Еще бы, новое поколение! Дональд родился в больнице святого Иосифа в Рокавей-Бич. Больница была католической. Там сестры-монахини были такие душки, так опекали меня! Больница была замечательная, и туда принимали всех, независимо от веры. Единственно только, что сестры ходили в этих своих одеяниях и в вестибюле на стене красовался огромный золоченый крест, а в каждой комнате — распятие, довольно, кстати, необычное: с нарисованным Иисусом на кресте. В общем, сам понимаешь, когда пришло время рожать, из Бронкса, несмотря на отдаленность, прикатила вся семья, им обязательно нужно было отпраздновать это, как положено по традиции: с пряником, вином, ну и виски, конечно, тоже чуть-чуть, — поэтому вдобавок к моим отцу с матерью, сестре Бесси и братьям Гарри и Билли собрались все мои тетки, дяди и двоюродные братья и сестры. Надо же, ведь из такой дали, из Бронкса, притащились, а тогда это было целое путешествие, машин ни у кого не было — не по карману, ехали автобусом, потом надземкой, потом вообще поездом, не один час. С сумками, пакетами, подарками. А вошли в больницу, увидели тот большой крест на стене и вообще чуть дара речи не лишились. Один из моих дядьев, человек крайне религиозный, но к тому же спесивый до смехотворности, едва глянув, повернулся, вышел и сразу поехал домой — это был муж тети Минни, дядя Тони, этакий англичанин, одни его шляпы чего стоили, очень был высокого мнения о себе. За ним и Минни ушла — ну естественно, она всегда позволяла ему собой верховодить, потом еще кто-то и еще, но мать — прекраснейшей души женщина — осталась, и отец остался, а религиозны они были не меньше, чем дядя Тони. Кресты на стенах оскорбляли их несказанно, однако они не дали сбить себя с толку, они знали, что на самом деле важно, а важно было то, что у них появился внук и что их дочь позвала их.
Обрезание сделал обыкновенный врач в операционной — мы так пожелали, нам не нужен был мэел; а сестры-монахини выделили нам комнату, где можно было всем собраться и отведать вина и пряника. Они были сами по себе, мы сами по себе, и все прошло совершенно прекрасно. Даже мать-настоятельница зашла и пригубила нашего виски. У меня со всеми монахинями были чудесные отношения, к настоятельнице я тоже чувствовала симпатию и восприняла как особую честь то, что она зашла.
А твой отец был такой забавный! Когда Дональду пришло время родиться, он был в городе, на работе. Появление Дональда ожидалось еще через неделю, может, через две. Я одна поехала в больницу, и, когда Дэйву позвонили, я уже родила. Он примчался, и первое, что сказал, это: «Чего ж ты не подождала!» Представляешь? Такой радостный был, заботливый. Дональд родился очень маленьким, первые недели у него была желтушка, мы очень за него боялись, и Дэйв особенно. Когда мы принесли малыша домой — крошечный комочек в одеялах, только личико торчит, — видел бы ты, как горд, как воодушевлен был его отец!
Но с этого началось наше возвращение к клану. С ребенком мы были в их глазах уже как бы приличными людьми. Во всяком случае, так казалось. Особенно моя свекровь усердно уговаривала Дэйва, чтобы мы переехали обратно в Бронкс. «Вы так далеко, — говорила она, — а мы все здесь, это нехорошо, что обе семьи здесь, в Бронксе, в такой близости, а вы с Роуз и с малышом так далеко». Потом опять-таки все упиралось в их помощь, в то, чтобы иметь возможность позвать кого-то; работа у Дэйва была хорошая, но мы не могли прямо так сразу позволить себе взять няньку или круглые сутки держать домработницу, мать была мне необходима. Нужно было, чтобы она показывала мне, как сделать то, как это, учиться на ошибках я не хотела. А сколько всяких забот! — стирать, кипятить пеленки, шить тоже кое-что приходилось, да и доктор Гросс, наш старый домашний врач, был в Бронксе, ну и так далее. Вот такие были соображения. Но, думаю, мы бы все-таки продержались в Рокавей-Бич, если бы Дэйв настоял. Но он как-то сдался — может, убоялся ответственности, может, подумал, что на Манхэттен будет проще ездить из Бронкса, чем с самого дальнего конца Бруклина: можно будет позже выходить и приходить домой раньше; хотя, кто знает, о чем он думал, твоего отца понять бывало не так легко, он был очень скрытный, а в те времена помогать по дому у отцов было не принято, разделение труда было очень четким и все его твердо придерживались, так что кто знает, что он подумал. Так или иначе, решение было принято. Мы нашли квартиру на скрещении авеню Уикс и Маунт-Иден рядом с парком «Клермонт» — в том же квартале, где жили раньше. И отправились мы назад, а сердце у меня ныло: очень уж мне полюбился наш Рокавей. Я любила соленый воздух, любила море и небо. Все там было так ярко, так свежо. Однако, пока мы не водворились в новой квартире, я еще толком не понимала, как жалко мне все это терять.