Иржи Кратохвил - Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер
Книга вторая
ОЛЕНЬ
19) Майская сказка
В свои девятнадцать лет я была (о чем свидетельствовали овальные и прямоугольные фотографии в матушкином бархатном альбоме, где-то теперь последние страницы этого альбома? я веду свой рассказ с пустыми руками, ничего-то у меня не осталось, никаких мелочей, связанных с прошлым, все я по дороге порастеряла, все куда-то сгинуло, и об этом я вам, само собой, когда-нибудь поведаю, только не торопите меня, все со временем и по порядку) привлекательной девушкой, студенткой Педагогического института. До того я окончила в Брно частную школу под названием «Весна», где меня обучили всем женским ремеслам и премудростям и превратили — причем, видит Бог, под знаком Светоча, чей гигантский барельеф до сих пор красуется на фасаде моей бывшей школы, — в замечательную повариху, для которой мешалка и половник являлись символами королевского достоинства, а кроме того, в этой же самой «Весне» меня обучили нескольким балетным па, припомнив которые, я, очевидно, должна была бы однажды подтанцевать к своему брачному ложу, а к моим немецкому и русскому добавились еще основы французского, столь необходимые возле корыта и валька, к урокам же игры на фортепиано, взятым мною у мадам Бенатки, — умение перебирать струны лютни, так что, милые мои, когда Педагогический институт внушил мне вдобавок еще и некоторые идеи всемирно известного педагога Коменского, в моей голове они самым странным образом ужились с общественным катехизисом Гута-Ярковского и всемирным кулинарным евангелием кухарки-патриотки Магдалены Добромилы Реттиг.
В тот год, первый год после окончания войны, у меня состоялось — тоже первое — серьезное знакомство. И поскольку все развивается естественным путем и одно всегда взаимосвязано с другим, меня нимало не удивило, что я свела близкое знакомство как раз с тем, кого встречала уже в детстве, а именно — с Любомиром Горачеком из деревни Книнички, к родителям которого мы до войны ходили за свежатиной. Потом я с Любошем долго не виделась, и вот спустя годы мы встретились на грандиозном общественном мероприятии той первой зимы свободной Чехословацкой Республики, на учительском балу в брненском Клубе. Любош был в то время помощником учителя, то есть учителем in spe[13], который пока лишь помогал и подменял старших коллег, однако же он надеялся, отыскав в своем ранце маршальский жезл, в один прекрасный день превратиться в уважаемого профессора гимназии.
Он начал прилежно захаживать к нам, и матушке, к сожалению, потребовалось немало времени, чтобы избавиться от привычки говорить о нем как о Любошеке-колбаске, настолько глубоко угнездилось в ее памяти воспоминание о том, как однажды она нашла его, тогда еще совсем малыша, в огромном чане с колбасным фаршем — воспользовавшись отсутствием родителей, голый Любошек весело там барахтался.
В тот год я мечтала поддаться самому большому в моей жизни искушению, а именно — выбрать рядовой для девушки удел и тем самым освободиться от своего рокового предназначения и стать «как все». Закончить Педагогический институт и преподавать потом или в «Весне», или даже в какой-нибудь муниципальной школе (с первого по пятый класс), и выйти замуж за Любошека-колбаску или, может, за какого-нибудь Матея-ливера, и родить троих или пятерых детей, и на ланшкроунское приданое купить виллу где-нибудь в квартале Масарика, и обрести счастье самым что ни на есть простейшим способом, и быстро забыть обо всем остальном. И в тот год мне казалось, что нет ничего проще.
Однако я, господа, еще не упомянула о том, что от Книничек было рукой подать до мест, в которых происходит действие «Майской сказки» Мрштика, этого самого любимого Любошем романа о любви. И мы бродили лесами по следам героев романа, и Любош, пользуясь этим, говорил: «Видишь, вот здесь Риша прижал Геленку к стволу дерева и жарко целовал…», и сам без промедления демонстрировал это на мне, точно на школьном наглядном пособии. И он был не одинок. Увлеченность «Майской сказкой» Мрштика была тогда просто-таки стадной. Мы встречали множество других парочек, которые тоже блуждали по стопам Риши и Геленки и, украшенные чехословацкими триколорами, считали свою романную любовь ответственным заданием родины. И я представляла себе, как отреагирует Любошек-колбаска, когда наконец соскользнет по длинной лесенке своих наглядных демонстраций вниз, к моей часовенке любви, и обнаружит, что его опередили. Видишь ли, Любош, друг мой, его звали Флик, и он был шимпанзе, самая большая моя любовь на протяжении шести — с восьми до четырнадцати! — лет. На самом-то деле его звали Бруно Млок, хотя объяснить это мне вряд ли бы удалось. Но потом случилось нечто такое, что перенесло мое признание на неопределенный срок и направило события совсем по другому пути.
Однажды мы привычно шли по лесу к уединенной сторожке, месту поклонения, притягивавшему к себе влюбленные парочки почитателей Мрштика, и вдруг я ощутила что-то такое, что мгновенно вернуло меня к моим давним воспоминаниям. И если бы только к воспоминаниям: я моментально поняла, что все опять по-прежнему! Я осторожно высвободилась из рук Любоша, побежала к вырубке и принялась медленно кружить по ней, пытаясь определить источник всего этого. А потом я, точно лунатик, двинулась в нужном направлении, достигла некоего дерева, подошла к нему вплотную, встала на цыпочки, подняла вверх обе руки и коснулась коры — так высоко, как только могла дотянуться. Сначала Любош разинул рот от удивления. А потом пошел ко мне. Я отняла руки от коры и примялась разглядывать ладони.
20) Любовный танец
— Погоди-ка, — проговорил он изумленно и тоже приблизился вплотную к этому дереву, положил руки туда же, где только что лежали мои, и тоже стал рассматривать ладони. — Это был олень. Об это дерево он терся рогами, а то, что он тут оставил и что мы видим теперь на ладонях, охотники называют «лыко», это такая пленка с рогов.
— А что ты имеешь против оленей?
— Я ничего не имею против оленей, наоборот, я большой их поклонник, именно поэтому я и являюсь членом общества «Ad cervinos vivere in annos»[14]. Но меня поражает одна вещь. В этих краях водится множество серн, однако живущего на воле оленя тут никто не упомнит. Олени в Моравии встречаются еще разве что в Есениках и в Бескидах, и интересно, что привлекло этого оленя именно сюда, откуда рукой подать до фабричного города, — рассуждал этот образованный помощник учителя.
(Ах, если бы ты только знал, друг мой, подумала я, но, само собой, промолчала, если бы ты знал это, то бежал бы от меня так, словно у тебя загорелись фалды твоего учительского сюртука).
— Как-как ты сказал? Ad cervinos vivere? — спросила я сразу же, чтобы сменить тему разговора и чтобы он не спросил, почему я подошла именно к этому дереву.
Однако в тот день в моей жизни что-то надломилось, мои попытки изменить собственную судьбу навсегда закончились.
С тех пор я отвергала все предложения Любоша бродить по излюбленным местам героев романа; свидания я назначала исключительно в городе, причем предпочитала шумные прокуренные кафе и пивные.
— Но мы же ведем нездоровый образ жизни, — причитал Любош. — Что с тобою сталось? Ведь мы были так близки к современному идеалу гомеостаза, в котором уравновешиваются все душевные и телесные показатели, — жаловался помощник учителя.
Я продолжала встречаться с Любошеком-колбаской, но уже только затем, чтобы как можно сильнее отвратить его от себя. На самом деле я ждала лишь зова Бруно. Я ни на миг не сомневалась, что это он. И наконец дождалась. Однажды ночью меня разбудил его трубный олений голос. И было похоже, что он совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки.
Я вылезла из кровати, осторожно открыла кухонную дверь, некоторое время постояла, прислушиваясь (батюшка иногда захаживал ночью в кухню попить воды), а потом побежала на балкон.
Когда вновь раздался рев оленя, я обернулась в направлении голоса Бруно, зная уже наверняка, что он сейчас на Шпильберке, что он выбрал для себя этот мощный холм прямо посреди города и что теперь скорее всего он стоит на самом его верху, под каменными стенами военной крепости, вытягивая шею и потрясая могучими рогами. И уж, конечно, он не ждет, что я тоже трубно зареву ему в ответ!
А на следующую ночь меня снова разбудил призывный рев Бруно, и я, снова определив направление (на сей раз он был приглушен сурдинкой большего расстояния, а также тем, что уже не опускался на город с холма, но должен был с трудом пробиваться через кварталы домов, их набухшую массу, начиненную опухшими спящими людьми), точно поняла, откуда взывает ко мне этот мученик. Он трубил из парка Лужанка.
На другую же ночь он звал меня из леса Вильсона, отделяющего квартал Масарика от Жабовржесек. После этого его рев прозвучал из сквера на площади Лажанского, а вскоре — из Денисовых садов под Петровом. А потом — из Гусовицкого сквера, затем же — из парка в Колиште. И вот так зов Бруно вращался по кругу, точно обволакивая меня любовным танцем, и я слышала не только его рев, но, как мне казалось, даже бешеное топотание пляшущих копыт.