John Irving - Семейная жизнь весом в 158 фунтов
Тогда я впервые переспал с Эдит. Она позвала меня наверх; раньше я там никогда не был. Мы решили, что надо предельно осторожно вести себя с детьми, поэтому шли на цыпочках, а Эдит по дороге заглянула в их комнаты. Наверху в холле я увидел приготовленное для стирки белье. Я вошел в ванную взглянуть на зубные щетки. Там на двери висела ночная рубашка Эдит; я потерся об нее подбородком и понюхал. Потом увидел открытую коробку с геморроидальными свечами (они, конечно, принадлежали Северину).
В спальне Эдит было темно и аккуратно прибрано. Эдит зажгла свечу. Кровать призывно белела. Мы все четверо несколько дней планировали это. Северин тихонько утащил Утч домой, и мы с Эдит вдруг поняли, что остались одни не только в гостиной, но и во всем доме. Позже меня удивило заявление Утч, будто бы вовсе не так все начиналось. По ее версии, она разговаривала с Северином на кухне, а когда они вернулись в гостиную, то обнаружили, что мы ушли наверх, и якобы только тогда Северин увез Утч домой.
Но какая разница? Я внимательно осмотрел спальню. Я ожидал увидеть разбросанную кругом одежду, но все было в порядке. Зато лежали книги (мы с Утч никогда не читаем в кровати), и видно было, что свечи зажигали часто: на подоконнике застыли цветные пятна воска. Меня удивило, как была игрива Эдит, пока я раздевал ее; это было несвойственно ей, и я подумал, что в постели они с Северином хулиганят и дурачатся. В отличие от меня. И только когда лег рядом с Эдит на высокую, в стиле барокко, кровать Северина, я увидел эти чертовы рисунки и картины, развешанные по всем стенам – эротическое приданое, выделенное Куртом Уинтером жене для поездки в Лондон. И хотя Эдит вся была для меня новизна и волнение, я смотрел и смотрел на проклятые картины; никто не мог бы оторвать от них взгляд. Тогда я не знал всей истории Курта Уинтера; мы с Эдит говорили в основном о себе.
– Что за черт, – сказал я. – Кто это…
Я хотел спросить, кто художник, но Эдит думала, что я интересуюсь моделью.
– Это мать Северина, – сказала она.
Думая, что это шутка, я попытался засмеяться, но Эдит закрыла мое лицо своим легким телом и задула свечу, так что в этот вечер мне больше не довелось увидеть обнаженную мамашу Северина.
Мы, пишущие исторические книги, часто задаемся вопросом: а что, если бы? Что, если бы Утч и Северин встретились в те далекие дни? Что, если бы покровитель Утч повстречался с Катриной Марек? (В один из тех вечеров, уже после комендантского часа, мать Северина идет под руку по Швиндгассе с одним из обожавших ее художников, который как настоящий джентльмен провожал ее домой, если работал до темноты. Под прожекторами болгарского посольства капитан Кудашвили со своим печально-официальным лицом предстает перед ними и останавливает их. «Ваши документы? – спрашивает он. – На передвижение по городу после комендантского часа у вас должно быть специальное разрешение». Художник пытается предъявить ему холсты и мокрые кисти в качестве удостоверения личности. Кудашвили вежливо – а судя по всему, он был вежливым человеком – просит Катрину Марек распахнуть ее манто из ондатры. Кто знает, как тогда повернулась бы вся история?)
Но Утч и Северин не встретились тогда.
– Эта твоя идея – совершенно дурацкая, – сказала мне Утч однажды. – Понимаешь, если бы мы даже встретились, мы могли бы совершенно не понравиться друг другу. Ты слишком даешь волю воображению.
Возможно, и в самом деле это так.
Впрочем, они, конечно, вели совершенно разную жизнь. В марте 1953 года, к примеру, Утч присутствовала на похоронах. Северин – нет. Это были символические похороны – тело находилось далеко от Вены. Она помнит полное искренней скорби пение хора Советской Армии, помнит Кудашвили, утирающего слезы; многие русские плакали, но Утч по сей день думает, что Кудашвили плакал не столько из-за реальной потери, сколько от высоких чувств, вызванных хоровым пением. Сама она не пролила ни слезинки. Ей в то время исполнилось пятнадцать, и уже подросли груди, которые вскоре будут производить такое неизгладимое впечатление. Она думала, что это хороший способ умирать – символически, особенно по сравнению с другими смертями, которые ей довелось повидать.
Северину тоже исполнилось пятнадцать; они с мамой и с теми самыми олимпийскими борцами из Югославии напились тогда в стельку, будучи вне себя от радости. Поэтому пересечься дорожки Утч и Северина в тот день вряд ли могли. Несмотря на то, что пивная, где продолжалось празднование, была полна людей, Катрина оставила немного приоткрытыми полы своего манто. Северин же тогда впервые напился до рвоты. Мне рассказывали, что русская радиостанция весь день передавала Шопена.
Смерть, вызвавшая столько же радости, сколько и горя, – конечно же смерть Иосифа Джугашвили, грузина, более известного как Иосиф Сталин, который, если уж говорить «если бы», был как никто другой окружен миллионами «если бы».
А что, если бы Утч уехала в Россию? Если бы земля была плоская, то люди, как сказал один поэт, падали бы с нее все время. Тот поэт знал, что люди и так с нее падают. И капитан Кудашвили был из их числа. Конечно же он намеревался официально удочерить Утч и взять ее с собой в Советский Союз. Но мы-то, пишущие исторические книги, знаем, как реальность далека от наших намерений.
Кудашвили и оккупировавшие Австрию советские войска покинули Вену в 1955 году. Этот день стал национальным праздником Австрийской Республики; совсем немногие жители Вены сожалели о том, что больше не увидят русских. Утч было тогда семнадцать лет; ее русский был великолепен; ее немецкий был ее родным языком; она даже делала кое-какие успехи в английском, начав учить его по совету Кудашвили. Он, планируя ее будущую жизнь в России, собирался сделать из нее переводчицу, и хотя немецкий, конечно, пригодился бы, английский все же более востребован. Свои письма из России он заканчивал: «Как продвигается твой английский, Утчка?» Он хотел забрать ее в великий город Тбилиси, где она сможет учиться в университете.
Утч съехала с квартиры на Швиндгассе, но белье в стирку все равно приносила старой Дрексе Нефф, хотя это было ей не совсем по пути. В своем новом жилище, в Studentenheim[5] на Крюгерштрассе, Утч чувствовала себя счастливой, потому что впервые в жизни люди не говорили о ней как об «этой, кто она там, кудашвилиевской» или как о русской шпионке. Не прошло и трех месяцев после ухода русских, как Утч осознала свою привлекательность. Она поняла, что можно позавидовать такой, как у нее, груди, но надо научиться правильно ее «подавать». Она поняла, что ноги – самая невыигрышная, «крестьянская» часть ее тела и нужно научиться их прятать. Она поняла, что любит оперу и музеи – благодаря Кудашвили, – что одевается странно, тоже, видимо, благодаря его воспитанию. В школе, ставшей впоследствии частью Дипломатической академии, она числилась среди лучших учеников, но временами, когда не было писем от Кудашвили, подумывала, что хорошо бы иметь вторым языком не русский, а английский или французский. Больше всего ей нравилось одной бродить по Вене; она поняла, что ее предыдущие впечатления от города искажались самим фактом присутствия рядом с ней людей из компании Бенно Блюма. Она вовсе не скучала по ним, в особенности по своему последнему сопровождающему – лысому коротышке с дыркой в щеке. Эту дырку, похоже, оставила какая-то огромная пуля; но если это и в самом деле было так, то предполагалось и выходное отверстие. Оно отсутствовало. Кратер размером в пинг-понговый шарик, зиял под глазом как дополнительная глазница, по краям серо-черно-розовый и такой глубокий, что дна, если можно так выразиться, разглядеть не удавалось. Кудашвили сказал, что этого человека пытали во время войны электродрелью и что дырка в щеке – лишь одна рана из многих.
Получив свободу, Утч стала читать не только прокоммунистические газеты, но и многое другое. Каждую неделю публиковали что-нибудь про банду Бенно Блюма; каждую неделю ловили какого-нибудь приспешника. Популярность «мальчиков» Бенно могла сравниться только с популярностью не пойманных палачей и любителей опытов из лагерей смерти. Никакой ностальгии по своим бывшим защитникам она не испытывала.
Не скучала она и по Кудашвили, отчего чувствовала себя виноватой, и свои еженедельные походы в советское посольство совершала с некоторым беспокойством, хотя и подписала уже к тому времени все бумаги, необходимые для иммиграции, а также несколько раз клятвенно заверяла, что является членом коммунистической партии. Она допускала это, но однажды ей пришло в голову, что она собирается в Россию только ради Кудашвили, а не ради себя самой. Вот что удивительно в Утч: она ни разу даже не подумала о том, чтобы не поехать. Кудашвили любил ее и взял на себя ответственность за ее судьбу. Он не оставил ее в Айхбюхле, он не бросил ее в приюте среди тех детей с пустыми лицами; она была ему обязана.