Патрик Бессон - Дом одинокого молодого человека : Французские писатели о молодежи
Я встал, попросил Франсуазу помочь мне дойти до спальни. Мы с трудом добрались до третьего этажа, я открыл дверь, Франсуаза подвела меня к кровати, на которую я рухнул. Она, не двигаясь, стояла возле меня. Я протянул к ней руки.
— Тебе надо спать, — шепнула она мне на ухо.
Я кивнул.
— Сумеешь раздеться сам?
Я помотал головой.
— Погоди, я помогу.
Она разула меня, сняла носки. Затем поддерживала меня, пока я стаскивал свитер, после чего я вновь плюхнулся на спину. Потом расстегнула мою рубашку и осторожно, так, чтобы мне не пришлось двигаться, сняла ее с меня. Расстегнув пряжку ремня, спросила:
— Брюки снимать?
Я глазами сказал «да», и она с беспредельной деликатностью, почти не дотрагиваясь до моего колена, стянула с меня брюки.
— Ляжешь в постель?
— Позднее, — ответил я очень тихо.
— Хорошо. Тогда доброй ночи.
Я улыбнулся, Франсуаза спросила:
— Тебе еще больно?
Соврать не хватило сил, и я сказал правду. Положив ладонь мне на лоб, она спросила, что еще может для меня сделать. Я сказал: «Ничего», и она еще раз пожелала мне доброй ночи.
Затем, наградив меня долгим поцелуем, на цыпочках вышла. Я чуть было тут же не уснул, но, как назло, стал вспоминать все события вечера. Все случившееся показалось мне такой «кашей», что захотелось описать его, чтобы как следует обдумать и понять.
Два часа утра. Нога почти не болит. Я сейчас усну, так как все обдумал, сделал выводы и вновь уверовал в себя.
Сегодня утром приезжает Катрин Гольдберг. Это недостающая карта в моей колоде. Надеюсь, отныне все пойдет быстрее. Боюсь дать в чем-нибудь слабину, если дело затянется.
VIII
Вилле-сюр-Мер, 3 августа
Три часа дня. Небо и море такой голубизны, какая только возможна; песок обжигает ноги. Пишу, устроившись под тентом.
Со вчерашнего дня моя жизнь изменилась: слепящий летний свет больше не причиняет мне головной боли, я не ощущаю себя безобразной, у меня приятное чувство, что я вновь иду в ногу со своим веком — и все это в силу неких причин, о которых я и собираюсь написать.
Началось все в восемь утра — проснувшись от жары, я вскочила, и вдруг: крах! Смотрю под ноги. Но из-за близорукости вижу лишь что-то поблескивающее. Нагибаюсь, а сама уже догадалась: очки. Ну конечно, это они и раздавлены. У меня есть запасные, но в такой ужасной роговой оправе, что я стараюсь обходиться без них даже в самых безнадежных ситуациях. Не давая себе труда отыскать их, как в тумане, бегу в ванную комнату.
Затем спускаюсь в кухню, где с грехом пополам что-то себе стряпаю. Под конец глотаю мутноватую черную жидкость, оставляющую во рту отдаленный вкус очень плохого кофе, и в этот момент в кухне появляется мама в халате. Хотя контуры всего окружающего размыты, отмечаю про себя ее озабоченный вид, внутреннюю тревогу, из-за чего ее походка и движения замедленны, а голос глуше обычного.
— Места себе не нахожу из-за лавки. Кругом столько хулиганья… Достаточно шпильки, чтобы открыть решетку, разбить витрину, переколошматить все внутри. Народ кругом, сама знаешь, какой… Услышат шум, увидят шайку хулиганов, испугаются и как ни в чем не бывало улягутся спать, даже полицию не вызовут — неприятностей боятся. Стоит мне это себе представить, как я не знаю, что со мной делается. Прямо заболеваю.
Мама устремляет задумчивый взгляд на клеенку стола, затем переводит его на свои ногти и вдруг начинает грызть их, на секунду превратившись в юную девушку, которая ждет результатов экзаменов.
И вновь звучит ее занудная песня:
— Что у меня есть, кроме лавки? Мне ведь уже не шестнадцать, понимаешь?
Я отвечаю, что сама в таком же положении: мне уже шестнадцать лет и четыре дня, но это тонкое замечание не веселит г-жу Телье-мать; тоном грустного упрека она добавляет:
— Что ж, насмехайся. В твоих глазах я, конечно, выгляжу очень смешно. Но твои глаза — не мои: кое-чего в твоем возрасте не понять.
Помотав головой при слове «смешно», я прошу маму уточнить, что именно невозможно понять «в моем возрасте».
Только она собирается ответить, как в кухню входит Паскаль. Вот как это всегда бывает: сначала появляется улыбка, затем быстрый жест — все ли в порядке с галстуком. Галстук на месте, ровно посередине. Едва заметный вздох удовлетворения, за которым следует ежеутреннее прикладывание к маминой ручке. Потом поцелуй в щечку Одиль, потирание рук и — завершающая стадия пытки — рассказ о сне, который писатель видел этой ночью. Когда же дело доходит до тартинок, я улучаю момент, поднимаю паруса, раздуваю их и сматываюсь, бросив писателя на берегу.
Я заметила, что жестоко отзываюсь о Паскале. На то есть причины, и я их сейчас изложу. Прежде всего, на что мне сдался подобный тип. Нет, не то. Мне хорошо известно, на что ему я: поддерживать его над морями Небытия, по его собственному выражению. А что еще? Не стоять же мне всю жизнь кариатидой!
Познакомились мы прошлым годом в октябре. Мы бродили тогда с Патрисом по тихим улочкам Сен-Жермен-де-Пре. Шел дождь. У нас был зонтик, но он не очень-то нас спасал: Патрис высокий и плотный. Мы молчали. С боксером так спокойно: опираешься на его руку, слушаешь дождь, а ему и в голову не придет изречь что-нибудь эдакое о быстротечности времени или еще более заумное.
Наконец мы пришли, как выразилась бы Жорж Санд, на улицу, более светлую, чем остальные: улицу Себастьян-Боттэна. А дождь и воспользовался этим. Надо же! Я пишу в прошедшем времени, а ведь это поистине глагольное время мемуаристок с претензиями. Не будучи дамой с претензиями и не замахиваясь на мемуары, перейду-ка лучше на настоящее: дождь возьми и воспользуйся этим, чтобы еще сильнее забарабанить по нашему зонту и налить лужи пополнее. Перед нами бар и вывеска: Пор-Рояль. Смеюсь (в XVII веке было такое аббатство), рассказываю об этом Патрису, тот слушает меня с широко раскрытыми глазами, кивает и вежливо улыбается. Ох и вежливые эти боксеры! Жаль, что у них нет никакого чувства юмора (но это-то можно понять).
Мы идем мимо, как вдруг в руки мне катится что-то светло-серое. Вглядываюсь: мужчина с голубыми глазами. Извиняется. Из рук у него вываливается сверток, и по мостовой разлетаются листы бумаги. Все вместе собираем их, мужчина несколько раз благодарит нас. Когда мы распрямляемся, и я, а вслед за мной Патрис, передаем ему то, что собрали, блондин-коротышка (это и есть Паскаль) кое-как запихивает все в огромную бежевую папку.
Что меня в нем сразу же подкупило? Его мокрый вид, растерянность, смятение. И даже нелепый светло-серый костюм. У меня появилось желание вытереть ему салфеткой лицо и подогреть молока. Наверно, я чокнутая, но сейчас тут дело не в том: со мной происходит что-то необычное, не имеющее никакого отношения ни к лицею, ни к сверстникам, ни к вечеринкам. И это нечто удерживает меня на месте под все усиливающимся дождем перед этим бледным человечком, которому я задаю вопрос:
— Что случилось?
Он лепечет:
— О!.. Галлимар… Моя книга. Они считают, она гроша ломаного не стоит. И не они одни, но все же… Есть ведь какие-то приличия. Так грубо выставить меня за дверь!..
— Вас били? — спрашивает Патрис.
— Почти что, — бормочет Паскаль, опустив глаза.
— Держи зонт, — командует мне Патрис.
Я недоверчиво гляжу на него.
— Куда ты?
Он пальцем указывает на стеклянную дверь:
— Научить их приличиям. — Затем, повернувшись к Паскалю, рубит: — Во-первых, что до приличий, тут я ас; во-вторых, я боксер.
Иногда я думаю: Патрис в самом деле идиот или нарочно ведет себя так, чтобы с невозмутимым видом смешить публику? А может, в этом проявляется его чувство юмора. В таком случае оно у него чудовищно извращено.
Тут уже Паскаль перепугался:
— Не делайте этого. Иначе я пропал!
— Пропали? — изумился Патрис.
Пришлось объяснить ему, что Галлимар держит в своих руках судьбы всех французских писателей и что ни в коем случае нельзя гневить его менеджеров. На это ушло время. Мы все вымокли до нитки и укрылись в «Пор-Рояле». Я заказала грог: можно ведь чуть-чуть покейфовать, не прослыв алкоголичкой. Паскаль решительно заказал виски, а Патрис залпом опустошил стакан оранжада, после чего убежал на тренировку.
Вот и вся история. Дальше были осень (дождливая), зима (студеная) и весна (прохладная). Поездки за город в машине, кино, пиццерии на бульваре Сен-Мишель. Я перепечатала Паскалю две рукописи, озаглавленные соответственно: «Розовая вода» и «Катящийся камень». К изданию их не приняли.
Когда очередной отказ издательства разбивал сердце Паскаля, он переставал быть буржуа с претензиями, дамским угодником и циником, каким является на самом деле, сегодня утром, например; он превращался в жалкое, в который раз обиженное существо, и мне нравилось встречать его с распростертыми объятиями и утешать.