Жильбер Сесброн - Елисейские поля
— Толстый дурак, — беззлобно произнес сенегалец.
И повар удалился под общий хохот.
Когда снова показался унтер-офицер, негр почти и не взглянул на него.
— Сволочь, — только и сказал он, покачав головой, — сволочь.
Лучше бы уж негр злобно ругался по-прежнему: теперь же в глазах Ахма-Бдеу читалась какая-то отчаянная решимость. «Зря я ему стал говорить про трибунал. Теперь он знает, что его ждет. Теперь он на все способен…»
— Смирно! — послышалась команда.
Все встали навытяжку, даже Ахма-Бдеу и тот изобразил нечто вроде стойки «смирно».
«Офицер, этого только не хватало! — подумал Стефанетти, обернувшись. — Да еще полковник…»
Полковник приближался медленно, с улыбкой на устах, но взгляд его не предвещал ничего хорошего.
— Итак, что здесь происходит? А это что такое? Голый? Унтер-офицер, потрудитесь объяснить.
— Господин полковник… Я… Этот солдат сбежал с гауптвахты, — забормотал Стефанетти.
— Но почему голый? — не отставал полковник.
— Он… он взбесился, господин полковник.
— Да? Сейчас посмотрим.
И он как-то странно взглянул на унтер-офицера. Потом повернулся к Ахма-Бдеу:
— Друг мой, надо вернуться к себе в казарму и одеться. Идите… идите.
И тут в наступившей тишине медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, сенегалец произнес:
— Плевать я на тебя, полковник, и на твой офицер.
«Бедняга, — подумал полковник, — да еще при свидетелях…» И он обратился к Стефанетти.
— Даю вам час, чтобы все это прекратить, — сказал он тихо, но взгляд его метал молнии.
И он так же медленно удалился.
Некоторое время солдаты еще стояли навытяжку. Потом бывшие тут сенегальцы бросились к Ахма-Бдеу, что-то тараторя на своем языке. Но он велел им замолчать.
Унтер-офицер позеленел, сжал зубы и начал отдавать распоряжения. Отправил солдат обедать, оставив лишь несколько человек.
— Уматывайте! Нечего вам тут делать! Давайте, давайте!
И он принялся расхаживать взад-вперед, заложив руки за спину. Время словно замерло. Ахма-Бдеу по-прежнему дрожал.
Вдруг унтер-офицер остановился и, видимо что-то придумав, поспешно ушел. И вновь время сдвинулось с мертвой точки. Дважды подала голос труба, вызывая сначала капрала из третьего взвода, потом сержанта из седьмого. Ахма-Бдеу всякий раз настораживался.
И тут в дверях показалась Кармен.
Да, та самая: из борделя с улицы Анатоля Франса, любимица сенегальцев, по кличке Неряха.
— Ба, красавец, ну ты даешь! Голый! Как в ту субботу, помнишь?
Она потихоньку подходила все ближе и ближе.
— Бросил бы ты свое ружье, долговязый. Поразвлекся бы со мной немного. Что, неужели с Кармен не хочешь поразвлечься?
Она говорила без умолку. Предлагала разные гнусности, так что в нем взыграло желание. Солдаты отвернулись, им было не по себе, и они чувствовали себя униженными. Ахма-Бдеу закрыл глаза и еще крепче вцепился двумя руками в карабин.
— Мотай давай, — хрипло сказал он, — шлюха, грязный шлюха! Мотай!
И он пригрозил ей ружьем.
— Ишь ты разошелся, дерьмо! — закричала Кармен.
И, плюнув в сенегальца, пошла вон.
Ахма-Бдеу присел на землю, застонал, и с его губ слетели какие-то слова на непонятном языке. По щекам текли слезы, он стучал зубами и дрожал всем телом.
Потоптавшись немного, солдаты в смущении разошлись, не дождавшись приказа. Он остался один. Вечерело.
Из горестного оцепенения вывел сенегальца лишь стук копыт, донесшийся с опустелого двора. Ахма-Бдеу прислушался.
— Бабочка, — прошептал он. — Бабочка.
Это была одна из его лошадей, любимая.
Стук копыт приближался. Потом он услышал ржание — сомневаться не приходилось: это действительно была Бабочка. Значит, и она сбежала, и она теперь одна, там, во дворе?
И негр тихо позвал ее, произнеся известные только им двоим слова; лошадь медленно приближалась; неуклюже ступая, она вошла в коридор, наклонила шею и теплыми ноздрями прикоснулась к холодной от слез щеке.
Ахма-Бдеу выпустил из рук карабин и вскочил на спину лошади. Если бы кто-нибудь взглянул из окна казармы, то увидел бы, как в вечерних сумерках они пронеслись галопом через двор: лошадь и нагой всадник.
Лошадь он вернул в конюшню, привязал, успокоил. Люди унтер-офицера прятались за перегородкой, они там устроили засаду. Впрочем, Ахма-Бдеу догадался. Но нельзя же бросать лошадь в казарме: она может зацепиться за повод, упасть, пораниться.
На следующее утро унтер-офицер Стефанетти с гордым видом стоял в церкви — как-никак первое причастие дочери. Кругом были свечи, цветы, играл орган. Он надел свой парадный мундир, но на душе было неспокойно: «Этот придурок все расскажет. Расскажет, что я велел посадить его на гауптвахту голым. Да, что и говорить, попал в переплет. Влип…»
Вы зря беспокоитесь, унтер-офицер Стефанетти: этот придурок уже ничего не расскажет. Только что в камере он повесился на своем ремне.
Немецкая овчарка
переводчик В. Каспаров
Толстые губы под неаккуратно торчащими усами шевелились — Рабаллан подсчитывал деньги; наконец он поправил очки и обвел взглядом шестерых своих коллег по духовому оркестру, ждавших в напряженном молчании.
— Так вот, ребята, на сегодня у нас две тысячи двести тридцать четыре франка, и это не считая взносов за вторую половину тридцать седьмого года.
— На этот раз, — сказал Вриньо, — мы сумеем туда съездить.
Сигарета у него потухла, и он снова ее зажег; пламя зажигалки осветило его веселую улыбку. Молодой Дебрень (саксофонист) вскочил с места:
— Съездить? Куда это съездить? Не в Германию, надеюсь.
— В Германию, приятель, и я тебе объясню почему. Ведь каждый год часть заработка мы откладываем, чтобы потом всем вместе куда-нибудь махнуть.
— В тридцать втором году — Дордонь, — начал перечислять тромбонист, — в тридцать третьем — Лурд в тридцать четвертом…
— А потом мы поехали, как ты хотел, в Италию.
— Надо же все-таки и мир поглядеть!
— Я и не спорю. Только истратили мы все дочиста. В прошлом году хватило лишь до Бельгии. Но ведь мы тебе говорили, наша мечта — снова побывать в Германии.
— Штапаг три-а, — сказал Вриньо и подмигнул. — Пленные, на поверку становись!
— Пятеро из нас были в плену в одних и тех же местах с четырнадцатого по восемнадцатый год. Что же удивительного, если мы хотим снова туда наведаться?
— Тоже мне — плен, — хмыкнул Дебрень, которому все эти разговоры порядком надоели, — работали себе на ферме да мужей заменяли.
— Самому, видно, невдомек, что в точку попал, — прошептал Вриньо и тихо рассмеялся.
— Хватит, — осадил его молчавший до сих пор Тевенен, — чего зубы скалишь, не тронь то время.
Под пристальным взглядом молодого Дебреня старый холостяк Тевенен покраснел, хотел было что-то сказать, но передумал и снова погрузился в привычное для него молчание. Никогда раньше Дебрень не замечал, какие у Тевенена серые глаза, широкие скулы, выпуклый лоб.
— Неужели, Дебрень, тебе непонятно, что нам хочется побывать в тех местах? — снова начал кто-то из ветеранов.
— Да, пока новая война не началась.
— Типун тебе на язык! Знал бы ты, что это такое…
— Ничего, скоро узнаю, — с горечью произнес Дебрень. — Только и вы меня поймите, нет у меня желания теперешней Германией вблизи любоваться. Я дома останусь.
— Теперешняя Германия, теперешняя Германия, — заворчал Рабаллан, складывая бумаги, — не стоит, Дебрень, принимать на веру все, что пишут в газетах… Люди везде одинаковые, такие же, как мы…
Целых два дня они потратили на Шварцвальд, знакомились с соборами и замками, с харчевнями и белокурыми служанками. Они пытались говорить по-немецки так же чисто, как в 16-м году, но за долгие годы, прожитые на берегах родной Луары, многое забылось. Их сердца сжимались, когда они видели людей в военной форме, заводы; нет, Дебреню они будут рассказывать только о пиве да о девочках.
На третье утро автобус высадил их на перекрестке недалеко от места, где был их лагерь. Теперь каждый отправится на ферму, где работал, когда был в плену, — они снова встретятся на остановке в пять часов.
— Ладно, старики, до скорого, ни пуха вам!
Сначала приятели храбрились, но как только расстались, их обуяла тревога: что, если на месте столь знакомых им двадцать лет назад строений они увидят завод или стадион? Или совсем других людей, или мужа, который встретит их в штыки?
— А ведь мне пришлось на него попотеть, — произнес Рабаллан вслух, хотя никто не мог его услышать.
«Славный нынче овес уродился, — думал, шагая по дороге, Вриньо, — теперь они, наверно, как и я, обзавелись трактором».
Корбен же размышлял: «Интересно, держат ли они сейчас коров. При мне их было семнадцать, да, семнадцать, я помню…»