Ульяна Гамаюн - Ключ к полям
Жужа сидела за своим столом, и я впервые ее рассмотрел. Впрочем, впервые и рассмотрел — слова приблизительные, епсилон-окрестность того, что сказать бы следовало; я вспоминал ее — это ближе всего к истине, вспоминал, как иные вспоминают, запнувшись на повороте, будущие события собственной жизни. Светло-русые, искристые, словно в рыжей паутине, волосы, собранные на затылке в конский хвост, покатый и упрямый лоб, густые брови, нос — прямой и тонкий, маленький бесцветный рот. Если склеить теперь эти осколки, получится странный, с легкой асимметрией, скуластый и очень некрасивый коллаж. Ничего необыкновенного, кроме необыкновенной бледности. Ну, разве что темно-зеленое в красную клетку пальтишко с огромными красными пуговицами. Эту ее страсть к огромным круглым предметам (бусы, яблоки, солнце) я так никогда и не разгадал. Так что вот вам первый, неуверенный эскиз углем: ничем не примечательная, вся в мягких линиях и штрихах маленькая ирландочка.
Но дело, разумеется, вовсе не во внешности. Мне ли не знать, что гениальность, окаменелый отпечаток которой на царственном челе знаменитости воспевают палеонтологи-любители, не более чем ящероногий миф мезозойской эры. Безумные огни в глазах, греческие профили, волевые подбородки — плод усохшей фантазии и творческих корчей скороспелых биографов. Ничего этого я не искал. Но должно было быть хоть что-то, этакий каверзный изъян, родимое пятно на носу или лишний мизинец, чтобы человек писал так, как писала эта некрасивая молчунья.
Не знаю, была ли она талантлива. По двум страницам определить это практически невозможно. Да и вряд ли вообще это слово было к ней применимо. Она писала так, словно никаких слов, пока она их не вывела на бумаге, не существовало; она обращалась с ними с какой-то озорной легкостью, пинала, подкручивала им усы, рядила в балетные пачки и нахлобучивала колпаки. Простота, почти пренебрежительная, в обращении с этими монстрами — вот что больше всего меня поразило. Я ненавидел слова и боялся их. Я воевал с ними по правилам, соблюдал чопорные церемонии и писал длинные, пространные воззвания к своим оловянным солдатикам. И вот является не пойми кто и, не моргнув глазом, раздает затрещины направо и налево, получает ответные, громоздит, смешивает, взбалтывает, и все ему смешно, все забавно, все сходит с рук. Листок я оставил у себя и периодически его перечитывал, придя в конце концов к выводу, что пишет она из рук вон плохо.
Остаток дня я приглядывался, наводил резкость, набивал карманы памяти цветастыми лоскутами, которые мне предстояло сшить так, чтобы узор казался живым, а грубоватые шовчики не бросались в глаза. Выходные я провел в муках портняжного творчества, разбирая Жужу, сшивая Жужу, но, несмотря на выкройку в виде исписанного с обеих сторон листа, ничего путного у меня не вышло. Мне хотелось соотнести то, как она писала, с тем, что я видел перед собой. Взять, к примеру, привычку щуриться или закусывать губу, потянуть за эту ниточку и зацепить ее, скажем, за манеру расставлять слова в предложении. Или в цвете глаз (который я в тот день не разглядел) найти ответ на обилие эпитетов. Ничего из этой затеи, к сожалению, не вышло. Материал сопротивлялся и норовил выскользнуть из неумелых рук. Кукла вышла топорная: лягушонок-урод вместо ангела-пери. Как, к примеру, соотнести между собой неприветливую молчаливость в жизни и карнавал слов в тексте?
Впрочем, молчуны — самые болтливые люди в мире. Не размыкая уст, они успевают сказать вдвое больше, чем глотающий слова говорун-торопыга. Их время быстрее и изворотливее, их пространство шире; вы еще гипнотизируете светофор на перекрестке, а они уже перебежали улицу, вскочили в трамвай и устроились у окошка. Внутренние монологи этих аскетов поистине чудовищны. Словесные фонтанчики болтунов ничто по сравнению с Рейхенбахским водопадом молчальников, и пока обыкновенный человек неспешно ведет свой кораблик вдоль берега, молчаливый монстр буйствует в открытом море. Взять хотя бы меня: сколько словесной пряжи изведено, сколько страниц за спиной, а король-то голый!
В общем, в понедельник я был не в лучшей форме и чувствовал себя как студент на экзамене по нелюбимому предмету: материала не знаю, шпор нет, да и пользоваться ими я не умею. Ничего лучше не придумав, я с самого утра, оседлав «Волны» (которые я запасливо заприметил у нее на столе еще в пятницу) как завзятый серфингист, разразился пространной тирадой о модернизме. Плавно поднырнул под Вирджинию, дернул за ногу Джойса, боднул Пруста. Поток моего сознания не произвел никакого эффекта, если не считать того, что Женька уставился на меня, как на буйно помешанного, а Ольга Петровна предложила принять «что-нибудь от головы». Жужа молчала. Что ж, не беда, весело подумал я и завел шарманку про музыкальность и полет мысли, про стихотворения в прозе, про то, что никто не боится Вирджинии Вулф… Тот же результат. Я много еще порол чепухи в тот день и в последующие дни и недели. Хватаясь за все подряд, я коршуном кружил вокруг Жужи. В обед она уходила, прихватив яблоко (огромное, глянцевито-зеленое) и книжку, название которой я остервенело высматривал из своего укрытия. Помню «Море, Море», «На маяк», «Попугай Флобера», «Море-океан». Вся эта соленая полифония с ярким салатовым пятном посредине не проясняла картины. Я нахваливал маринистов и биографа-зоофила, на следующий день как следует их утюжил, но все без толку.
Если бы этот термин был применим к не размыкающему уст молчуну, я бы сказал, что она была еще и необыкновенно скрытной. Ничего, кроме имени, о ней не было известно. Даже свой жужжащий ник она объяснять не спешила («Зовите меня Жужа. Так все меня называют»); не исключено, что и Земфира, и собачка из «Золотого кольца» — простой обман зрения, визионерский фокус для любопытствующих. Кущ многозначительно отмалчивался, но знал разве что паспортные данные, то есть не знал ровным счетом ничего, и скорее был введен в заблуждение, ибо паспортный человек — это не человек, а пшик. Даже Улитка — всем пронырам проныра — хоть и набивался всеми силами ей в друзья, но знал не больше, чем остальные. Ее рабочее место разительно отличалось от милых обжитых уголков остальных сотрудников. Тихая гладь стола была холодна и прозрачна, как горное озеро. Только изредка, скорее по недосмотру, чем из желания добавить жизни в эту картину, на озере появлялись островки книжек, но и они исчезали, оставляя дымчатые круги на воде. Она была вежлива, с рабочими обязанностями справлялась, да и делать в нашем выгребном коробке было по большому счету нечего: мы литрами хлестали кофе — на этом вся польза от «дружного молодого коллектива» исчерпывалась. Впрочем, Жужа таки что-то делала, выдумывая себе работу (был даже забавный инцидент по этому поводу, когда Кущ, решив в кои-то веки о чем-нибудь распорядиться, обнаружил, что все, на что хватает его фантазии, уже выполнено).
Как еще познают чужую душу? Ее глаза я видел только однажды, случайно столкнувшись с Жужей в дверях, — они были муаровые, голубовато-зеленые, с вкраплением оранжевого и черного ближе к зрачку (дикое сочетание). Одевалась она своеобразно — эта деталь была, пожалуй, разговорчивее всех остальных. Она носила огромные, очень яркие бусы и браслеты, ее полосатые серьги размером чуть ли не со страусиное яйцо тяжело бряцали при ходьбе, но все вместе эти предметы составляли такой гармоничный тандем, что назвать его вульгарным или вызывающим — значит погрешить против истины. Она была родом из народных сказок: цветастое чудо-юдо в этническом наряде.
Выследить ее (я опустился даже до этого) не представлялось возможным. Наша винтовая лестница, похожая сверху на затейливое ухо декоративного морского существа, бесконечно закручиваясь, ловила ее в этой бесконечности и прятала. Скользящая вниз по лабиринту маленькая светлая ладонь стала символом моего бессилия перед судьбой, портретом, который я за неимением лучшего в пустующую рамку поместил.
Только однажды я чудом выследил ее в парке: она сидела на пенечке, маленькая, как гном, с сосредоточенностью гнома читала книгу и рассеянно тискала яблоко в крохотной ладони. Тут бы мне и загадать желание, или украсть ее башмак, или прочесть молитву, или что там еще вытворяют в подобных случаях благовоспитанные обыватели, а не дергать ее за волшебный колпак, как по невежеству сделал я (сказки, читайте сказки, дамы и господа!). Я грубо разрушил ее волшебное уединение, навис над пеньком и попытался, как выражаются политики, знающие в актерстве толк, «наладить диалог», сведя его, по тому же примеру, к пространному монологу. Захлопнув книгу, Жужа смотрела исподлобья и отмалчивалась. Невозможно было к ней подступиться, вытянуть из грезы, втянуть в разговор, и только задав прямой, настойчивый вопрос в лоб, можно было получить такой же в лоб ответ. «Нет», «да», в лучшем случае «не знаю» — все, что я сумел из нее вытащить ценой неимоверного напряжения всех мускулов лица и мозга.