Томас Пинчон - Рассказы из авторского сборника «Выкрикивается лот сорок девять»
Однако, несмотря на погодные изменения, ртутный столбик вот уже третий день застыл на отметке 37 градусов по Фаренгейту[56]. Каллисто, всячески избегавший апокалиптических предзнаменований, спрятался под одеяло. Он еще крепче прижал к себе птенчика, словно тот своей мучительной дрожью мог заранее предупредить его о перемене температуры.
Заключительный удар тарелок сделал свое дело: Пельмень вздрогнул и был исторгнут из забытья, и в тот же момент прекратилось согласованное покачивание голов, склоненных над мусорной корзиной. В комнате еще какое-то время слышалось финальное шипение пластинки, но затем оно растворилось в шепоте дождя.
— Ааррр! — возвестил Пельмень в наступившей тишине, взглянув на пустую бутыль. Кринклс неторопливо повернулся и, улыбнувшись, протянул ему сигаретку.
— Пора чайфануть, старик, — сказал Кринклс.
— Ну уж нет, — возмутился Пельмень. — Сколько раз вам говорить? Только не у меня. Пора знать, что Вашингтон кишит федеральными агентами.
Кринклс потускнел.
— Ну ты даешь, Пельмень! — сказал он. — Тебе уже что, ни черта не надо?
— Опохмелиться бы, — ответил Пельмень. — Последняя надежда. Что-нибудь осталось?
И он потащился на кухню.
— Боюсь, что шампанского уже нет, — отозвался Дюк. — Только ящик текилы за холодильником.
На проигрыватель поставили Эрла Бостика[57]. Остановившись у кухни, Пельмень сердито посмотрел на Шандора Ройаса.
— Лимоны, — произнес он, осмыслив ситуацию. Он добрел до холодильника, вытащил оттуда три лимона и лед, затем разыскал текилу и принялся приводить в порядок свою нервную систему. Занявшись сначала лимонами, Пельмень порезался, и ему пришлось давить их обеими руками, а потом ногами выколачивать лед из формочки. Тем не менее минут через десять, благодаря какому-то чуду, он уже лучезарно созерцал чудовищную порцию разбавленной текилы.
— Выглядит аппетитно, — заметил Шандор Ройас. — Может, и для меня сделаешь?
Пельмень прикрыл глаза.
— Kitchi lofass a shegitbe[58], — ответил он автоматически и поплелся в ванную.
— Эй, — воззвал он чуть позже, ни к кому конкретно не обращаясь. — Тут в ванне, похоже, спит какая-то девушка.
Пельмень тряхнул ее за плечо.
— Что такое? — спросила она.
— Тебе, наверно, не очень удобно, — сказал Пельмень.
— Ну, — согласилась девушка.
Она подвинулась к крану, включила холодную воду и уселась, скрестив ноги, под душ.
— Так лучше, — улыбнулась она.
— Пельмень! — крикнул Шандор Ройас из кухни. — Кто-то лезет в окно. Грабитель, надо думать. Специалист по второму этажу.
— Можешь не беспокоиться, — сказал Пельмень. — Мы на третьем этаже.
Тем не менее он вприпрыжку бросился на кухню. За окном на пожарной лестнице, скребя пальцами по стеклу, стояла расхристанная понурая фигура. Пельмень открыл окно.
— Сол, — сказал он.
— Промок малость, — сообщил Сол. Он влез внутрь, сочась влагой, — Думаю, ты уже слышал.
— Мириам ушла от тебя, да? — сказал Пельмень. — А больше я вроде ничего не слышал.
Внезапно раздался отчаянный стук в дверь.
— Входите-входите, — откликнулся Шандор Ройас. Дверь распахнулась, и в квартиру вошли три студентки с философского факультета университета Джорджа Вашингтона. У каждой в руках было по бутылке кьянти. Шандор подскочил на месте и кинулся в гостиную.
— Мы узнали, что у вас вечеринка, — сказала блондинка.
— Свежая кровь, — прокричал Шандор. В прошлом он был борцом за свободу Венгрии и сейчас страдал тяжелейшей формой того недуга, который критики среднего класса называют донжуанизмом в округе Колумбия. Purche porti la gonnella, voi sapete quel che fa[59]. Едва заслышав нежное контральто или дуновение арпеджио, Шандор начинал истекать слюной, как собака Павлова. Пельмень мутным взором окинул троих девиц, гуськом вторгшихся в кухню, и пожал плечами.
— Поставьте вино в холодильник, — распорядился он. — И доброго вам утра.
В зеленом полумраке комнаты Обад, склонившись над кипой крупноформатных листов, быстро писала, выгнув шею золотистой дугой. «Будучи студентом в Принстоне, — диктовал Каллисто, приютив птенчика на седовласой груди, — Каллисто узнал о мнемоническом приеме, помогающем запомнить законы термодинамики: победа невозможна; все станет еще хуже, прежде чем улучшится; никто и не говорит, что все улучшится. В возрасте 54 лет, познакомившись с представлениями Гиббса о Вселенной[60], он внезапно понял, что эта студенческая присказка в конце концов оказалась пророчеством. В замысловато-длинных цепочках уравнений ему виделась неизбежность тепловой смерти Вселенной. Разумеется, он знал, что только в теории двигатель или иная система может работать со стопроцентной эффективностью; он был знаком и с теоремой Клаузиуса, согласно которой в замкнутой системе энтропия возрастает[61]. Но лишь после того как Гиббс и Больцман применили к этой теории принципы статистической механики[62], Каллисто уразумел жуткое значение всего этого: он внезапно осознал, что любая закрытая система — будь то галактика, двигатель, человеческое существо, культура или что угодно — самопроизвольно движется к Наиболее Вероятному Состоянию. И потому на исходе осенней поры своей жизни он был вынужден приступить к радикальной переоценке всего, что познал ранее; теперь ему предстояло в новом, призрачном свете взглянуть на все города, месяцы и случайные увлечения прошлых лет. Но он не знал, по плечу ли ему эта задача. Он чувствовал опасность ложного редукционизма и надеялся, что обладает достаточной силой, чтобы противостоять утонченному декадансу безвольного фатализма. Его пессимизм всегда отличался энергией на итальянский манер: как и Макиавелли, Каллисто стремился к тому, чтобы virtu и fortuna распределялись приблизительно 50 на 50[63]. Однако энтропийные уравнения внесли в его жизнь фактор случайности, превративший это соотношение в столь невероятную и сомнительную пропорцию, что Каллисто боялся браться за ее вычисление».
Вокруг него маячили неясные очертания зимнего сада; крохотное сердечко птенчика слабо билось рядом с его сердцем. Контрапунктом к произносимым им словам девушка слышала щебетание птиц, судорожные гудки автомобилей на мокрых утренних улицах и время от времени доносившиеся снизу бурные всплески саксофона Эрла Бостика. Стройная архитектоника ее мира постоянно подвергалась угрозе со стороны подобных проявлений анархии: провалы и выступы, косые линии и передвижка или смена плоскостей — ко всему этому Обад была вынуждена все время приспосабливаться, чтобы целостная структура не распалась в сумятицу бессвязных и ничего не значащих сигналов. Однажды Каллисто описал этот процесс как своего рода «обратную связь»: каждую ночь девушка в полном изнеможении проваливалась в сновидения с отчаянной решимостью ни на секунду не утратить бдительность. Даже когда Каллисто занимался с ней любовью, даже в тот краткий миг, когда им по случайности удавалось кончить вместе, воспаряя на изгибах натянутых нервов, — одной дрожащей струной она цеплялась за определенность.
«Как бы то ни было, — продолжал Каллисто, — он пришел к выводу, что энтропия, или мера беспорядка в замкнутой системе, может стать подходящей метафорой для некоторых явлений его собственного мира. Так, например, он заметил, что молодое поколение относится к Мэдисон-авеню с тем же раздражением, с каким его поколение в свое время смотрело на Уолл-стрит[64], а в американском „потребительстве“ он обнаружил ту же тенденцию движения от наименее к наиболее вероятному состоянию, от разнообразия к единообразию, от упорядоченной уникальности к некоему хаосу. Короче говоря, он занялся переформулированием предсказания Гиббса в социальных терминах, предвидя энергетическую смерть культуры, в которой идеи, как и тепловая энергия, перестанут передаваться, поскольку в каждой точке духовного пространства в конечном счете будет одинаковое количество энергии, и в результате интеллектуальное развитие остановится».
Внезапно Каллисто поднял глаза.
— Проверь еще раз, — сказал он.
Обад снова поднялась и посмотрела на термометр.
— Тридцать семь, — сообщила она. — Дождь кончился.
Каллисто быстро наклонил голову и коснулся губами дрожащего крыла птенчика.
— Значит, температура скоро изменится, — произнес он, стараясь, чтобы его голос звучал твердо.
Сол, усевшись на сушилке, стал похож на огромную тряпичную куклу, растерзанную ребенком в приступе дикой беспричинной ярости.
— Так что случилось? — спросил Пельмень. — Впрочем, если не хочешь, не рассказывай.
— Чего там, конечно, хочу, — сказал Сол. — Дело в том, что я ударил ее.