Эрик-Эмманюэль Шмитт - Евангелие от Пилата
Боже, почему я не наделен верой Иегуды? Неужели я всегда буду сомневаться? Ни один из твоих ответов, Боже, не дал мне успокоения. Знаки твои не в силах развеять мой страх.
Мы присоединились к праздничному пиру, который уже шумел вокруг живого, но пребывающего в оцепенении Лазаря. Я пытался думать о счастье Марфы и Мириам, видя нежные ласки, которыми они осыпали молчаливого старшего брата, с безучастным видом сидевшего рядом с нами. Меня мучили угрызения совести: я был в ответе за его возвращение, за его состояние полумертвеца. Отец мой сотворил чудо, чтобы успокоить меня, и только меня, чтобы объяснить, что я тоже восстану из мертвых, но в отличие от Лазаря буду владеть речью. Ради меня он пожертвовал покоем Лазаря. Слезы стыда заливали мне лицо.
И из колодезя до меня донесся голос, и голос сказал, что любовь, великая любовь, порой не имеет ничего общего со справедливостью. Любовь часто бывает жестокой; и Он, Отец мой, тоже будет плакать, когда увидит меня распятым на кресте.
И вот мы пришли на Масличную гору.
В последние часы путешествия я думал о том, как защитить учеников. Арестовать должны были меня, и только меня, за богохульство и безбожие; мою вину не должны были разделить друзья; надо было спасти учеников. Только я должен был испить эту горькую чашу до дна.
Как ученикам избежать кары?
У меня было два выхода: сдаться или организовать на себя донос.
Я не имел права сдаваться. Ибо тогда я признавал власть синедриона. Сдаться означало покориться ему, то есть отвергнуть, перечеркнуть проделанный мною путь.
Тогда я позвал двенадцать своих учеников. Руки и губы мои дрожали, ибо только я один знал, что мы собрались в последний раз. Как всякий еврей, глава дома, я взял хлеб, благословил его молитвой, преломил и предложил собравшимся. Я был чрезвычайно взволнован, когда благословлял вино и наливал его им.
— Всегда помните обо мне, о нас, о наших странствиях. Помните обо мне, преломляя хлеб. Даже когда меня не будет с вами, тело мое будет вашим хлебом, а кровь моя — вашим вином. Мы остаемся живыми, пока купаемся в любви близких.
Они вздрогнули. Ибо не ожидали таких речей.
Я оглядел этих суровых людей во цвете лет, и вдруг мне захотелось окружить их безмерной заботой и нежностью. Любовь струилась из моего сердца.
— Дети мои, я расстанусь с вами ненадолго. Вскоре мир меня больше не увидит. Но вы, вы всегда будете меня видеть, ибо я останусь жить в вас, а вы будете жить мною. Возлюбите друг друга, как я возлюбил вас. Нет большей любви, чем пожертвовать жизнью ради друзей.
На глазах их появились слезы. Но я не хотел, чтобы они размягчились от нежности.
— Дети мои, вначале вы будете плакать, но ваша печаль обратится в радость. Рожая, женщина мучится, ибо пришел ее час, а родив ребенка, забывает о муках, радуясь, что родился в мир человек.
Потом — и это было самым трудным — я должен был открыть им свой план.
— Истинно говорю вам, один из вас вскоре предаст меня.
Дрожь непонимания пробежала по их телам. Они с криками начали протестовать.
Молчал только Иегуда. Только Иегуда понял. Он стал бледнее восковой свечи. Его черные глаза пронзали меня.
— Им буду я, Иешуа?
Он осознал глубину жертвы, которую я требовал от него. Он должен был продать меня. Я выдержал его взгляд, дав ему понять, что могу требовать только от него, от любимого ученика, чтобы он пожертвовал собой. Только так я мог принести в жертву себя.
Он понял меня и молчаливо согласился.
Мы опустили глаза, и пиршество продолжилось. Ни он, ни я не имели сил говорить. Ученики, казалось, забыли о случившемся.
Наконец Иегуда встал и сказал мне на ухо:
— Я ухожу. Мне надо кое с кем повидаться.
Я посмотрел ему в глаза и сказал со всей признательностью, которую сумел выразить:
— Благодарю тебя.
Расстроенный, он обнял меня изо всех сил, словно нас собирались растащить в разные стороны. Я чувствовал на шее его слезы — он беззвучно плакал.
Потом он взял себя в руки и шепнул мне на ухо:
— На третий день ты вернешься. Но меня там не будет. И я не сожму тебя в своих объятиях.
На этот раз я удержал его. Я шепнул:
— Иегуда, Иегуда! Как ты поступишь?
— Я продам тебя синедриону. Приведу стражей на Масличную гору. Укажу на тебя. А потом повешусь.
— Нет, Иегуда, я не желаю.
— Ты же идешь на крест! А я имею право повеситься!
— Иегуда, я прощаю тебя.
— Но я не прощаю себе!
И он ушел.
Остальные ученики, наивное и нежное стадо, будут последними, кто заподозрит зло или уловит хитрость. Они ничего не поняли в этой сцене.
Но мать моя, сидевшая в темном уголке, догадалась обо всем. Ее глаза расширились от беспокойства, она в упор смотрела на меня, вопрошала, требовала опровергнуть свершившееся. Я не отвечал ей, и она поняла, что меня ждет, и из горла ее вырвался крик раненого зверя.
Я подошел к ней и сел рядом. Она захотела меня утешить, дала понять, что примет все, что уже все приняла. Она улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. И мы долго сидели рядом, объединенные общей улыбкой.
Я смотрел на ее лицо, которое первым увидели мои глаза; завтра они закроются в ее присутствии. Я смотрел на ее губы, которые напевали мне колыбельные песни; я никогда не целовал ничьих других губ. Я смотрел на свою старенькую мать, которую безмерно любил, и шептал ей: «Прости меня».
Свершилось. Я вглядываюсь в ночь. Черное жестокое небо. Ветер доносит до меня запах смерти, запах клетки со львами.
Через несколько часов все будет кончено. Через несколько часов станет известно, был я посланцем Отца моего или простым безумцем. Еще одним.
Великое доказательство, единственное доказательство будет предъявлено только после моей смерти. Если я ошибся, то даже не узнаю о заблуждении, я буду плавать в небытии, равнодушный и лишенный сознания. Если я прав, то постараюсь не творить из этого триумфа, а понесу остальным радостную весть. Ибо, будучи правым или неправым, я никогда не жил ради себя. И умру не ради себя.
Даже если сегодня вечером меня убедят в моей неправоте, я не отступлюсь.
Ибо, проиграв, я ничего не потеряю. Но, выиграв, я выиграю все. И отдам выигрыш людям.
Боже, сделай так, чтобы в последнее мгновение я оказался на высоте своей судьбы. Чтобы боль не заставила меня усомниться!
Нет, я выдержу, буду тверд. Ни единый крик боли не сорвется с моих уст. Как я нерешителен в своей вере! Как природа противится милосердию! Иешуа, возьми себя в руки. То, чего я опасаюсь, ничто по сравнению с тем, на что я надеюсь.
Меж деревьев появилась стража. Иегуда несет фонарь и ведет солдат. Он приближается ко мне. И указывает на меня.
Я боюсь.
Я сомневаюсь.
Я жажду спасения.
Отец мой, почему ты покинул меня?
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
Я ненавижу Иерусалим. Воздух, которым здесь дышат, не воздух, а сводящая с ума отрава. Все становится чрезмерным в этом лабиринте улиц, которые проложены не для того, чтобы вести в нужном направлении, а для того, чтобы человек потерялся в них. На дорогах здесь не двигаешься, а постоянно с кем-то сталкиваешься. Повсюду смешение языков стекающихся со всего Востока народов, которые говорят только ради того, чтобы не слышать друг друга. Здесь слишком пронзительно кричат на улицах и слишком много шепчутся по домам. Здесь не соблюдают римский порядок, потому что его ненавидят. Город задыхается от лицемерия и подавленных страстей. Даже солнце, выглядывающее из-за крепостных стен, кажется предателем. Здесь невозможно поверить, что одно и то же солнце сияет над Римом и ползет над Иерусалимом. Солнце Рима дарит свет. Солнце Иерусалима сгущает тени: оно создает темные уголки, в которых плетутся заговоры, коридоры, по которым разбегаются воры, возводит храмы, куда римлянин не имеет права ступить ногой. Солнце-светило против солнца — создателя тьмы, я променял первое на второе, когда согласился стать прокуратором Иудеи.
Я ненавижу Иерусалим. Но есть кое-что, что я ненавижу больше Иерусалима. Это — Иерусалим во время Пасхи.
Я не писал тебе целых три дня, поскольку не мог ни на мгновение ослабить бдительность. Праздник Опресноков приводит мои нервы в полное расстройство, а моих людей держит в постоянной тревоге: я удваиваю количество солдат-стражников, постоянно рассылаю патрули, отправляю своих соглядатаев на разведку, выжимаю доносчиков, как апельсин, усиливаю собственную бдительность. Если Израиль вздумает угрожать Риму, то он может это сделать как раз в эти три дня пасхальных празднеств. Город переполняется людьми, разбухает, еврейское население увеличивается в пять раз, поскольку все стремятся в Храм, чтобы вознести молитвы своему единственному богу. По ночам те, кто не нашел пристанища на постоялых дворах или в домах, собираются под стенами города или заполоняют окрестные холмы, где спят вповалку под открытым небом. Днем их религия требует жертвоприношений и превращает Иерусалим в громадную ярмарку скота, рядом с которой возникают скотобойни. Тысячи животных ревут сначала в ожидании, а потом в агонии. По улицам растекаются и густеют кровавые реки. Люди собирают шкуры, шерсть, перья — все это сушится прямо на улице и издает невыносимое зловоние. На тех же улицах горят костры, дым поднимается в небо, пачкая сажей стены. Всепроникающая вонь горящего жира наводит на мысль, что сам город поджаривается на углях, принося себя в жертву своему равнодушному и ненасытному богу. Все эти три дня я не спускаюсь с террасы и с отвращением разглядываю Иерусалим, заполненный толпами людей. Я слышу доносящиеся с забитых народом улиц крики проводников, сзывающих паломников, чтобы показать им могилы пророков. Отовсюду доносится жалобное блеяние ягнят, призывный свист блудниц из подворотен. Иногда толпу разрезает серебристая молния — один из голых воров, натершись маслом, выскальзывает из рук преследователей, оставляя позади себя пустые кошельки и гроздья проклятий.