Анатолий Приставкин - Золотой палач
– Ты дверь-то тогда запри,- посоветовал я, отвернувшись.- А то, не успеешь ахнуть, драпану на волю-то!
– Да не драпанешь!- Он даже развеселился.- Не драпанешь!
– А если решу… прям щас?
Он перестал смеяться и испуганно посмотрел на меня. Почувствовал: я не шучу. И торопливо, с шумом захлопнул дверь. И уже оттуда сказал:
– Теперь-то не драпанешь! А?
– Теперь другое дело,- успокоил я его, почувствовав облегчение. И даже похвалил:
– Молодец. Давай, стереги… Скоро отмучаешься. Всего-то неделя!
– Скорей бы,- со вздохом произнес он.
Семь дней до…
Больше в этот день ничего не произошло. Только разговор с Главным все не шел у меня из головы. Было в нем что-то такое, что никак не давалось моему пониманию.
Вроде бы оно предвещало не просто еще неделю жизни, а иное. Но это иное не угадывалось, как я ни напрягался. И еще я вновь стал ожидать появления Кати.
И она на другой день пришла. Прямо с утра.
Шесть дней до…
Я услышал, как она спорит с Тишкиным, который гнал ее прочь. Голос у нее был такой же красивый, как и глаза. Звонкий, серебристый. Додуматься до того, что каждый голос имеет свой цвет, я бы не смог, если бы не находился столько времени в темном сарае. Она что-то ему предлагала, совала в руки, а он бурчал, что не нужен ему никакой кусман, что урки строго-настрого приказали, чтоб здесь и близко никого не было.
– А вообще-то,- громко добавил он,- тебя тут и не хотят видеть.
– Кто, Саша?- спросила она удивленно, и я сразу представил ее лицо. И отступился.
– Да врет он все,- подал я голос.- Он просто урок боится. Его застращали. Они всех застращали.
– И Яша?
Мы не ответили. Тем более что имя своего дружка она произнесла так мягко, словно все еще продолжала верить, что он добрый и хороший.
– А может, это его дружки?- с надеждой сказала она.- Я их сейчас видела. Они такие… ну неприветливые…
– Ты чего пришла-то?- спросил я.
– Я тебе книжку принесла. Ну ту, в которой написано все, что ты в кино видел.
Мама сказала, это и в театре тоже играют.
Театр меня совершенно не интересовал. Я там никогда и не был. Как и в ресторане, где, говорят, тебе жратву подают, а денег не спрашивают. И только потом, когда пузо набьешь, ты за все и платишь. Мура какая-то! Как это так, чтобы, не заплатив, жрать? А если я удеру? А если у меня денег нет, тогда что? А я уже все сожрал! Нет, врут…
– А про мать там написано?- спросил я.
– Ну, конечно. Хочешь, я тебе почитаю?
Я не ответил. Не потому, что не хотел. Я очень хотел. Но боялся, что все там будет не так, не похоже. А тут еще Тишкин рядом. При нем почему-то не хотелось.
И я спросил:
– А Тишкин там не хочет уйти? Ну погулять…
– Зачем?- удивилась Катя.
– Не хочу, чтобы он тоже слушал!
– Да мне и самому неохота,- отозвался Тишкин.- Не люблю я книжек, особенно толстых… и без картинок!
– Так мне читать?- спросила Катя.
– А он ушел?
– Он в сторону отошел и нас не слушает.
– Тогда читай,- разрешил я.
Катя пошуршала страницами и начала:
– «Муров
Ты очень любишь нашего Гришу?
Отрадина (с удивлением) Еще бы. Что это за вопрос? Разумеется, люблю, как только можно любить, как нужно любить матери.
Муров Да, да… Конечно… А что, Люба, если вдруг этот несчастный ребенок останется без отца?
Отрадина
Как без отца?
Муров Ах, боже мой! Ведь все может случиться…»
Я отвлекся, подумав, что если этот Муров хочет бросить своего ребенка и заранее называет его несчастным, он уже заслуживает наказания! А ведь, кажись, не алкаш и не барыга из рыночных, как нынешние! И на фронте не был, и денежки во всех карманах…
Пока я раздумывал, папаша этот еще что-то там плел про себя и ребенка, на что ему и было отвечено:
– «Отрадина Если ты спрашиваешь серьезно, так я тебе отвечу. Ты не беспокойся: он нужды знать не будет. Я буду работать день и ночь, чтобы у него было все, все, что ему нужно. Разве я могу допустить, чтоб он был голоден или не одет? Нет, у него будут и книжки и игрушки… Чтобы все, что у других детей, то и у него. Чем же он хуже? Чем он виноват? Ну, а не в силах буду работать, захвораю там, что ли… ну что ж, ну, я не постыжусь для него… я буду просить милостыню. (Плачет.) Муров Ах, Люба, что ты, что ты!»
– Какая сволочь!- крикнул я.
– «Отрадина …Неужели ты предполагал, что я его брошу?»
– Но ведь бросила, да?- спросил я, утыкаясь губами в доски двери.
– Тебе про это прочесть?- спросила Катя.
– Не знаю… Нет. Сегодня не хочу.
– Ну тогда завтра.
– Подумаешь: игрушки, книжки… – прорезался Тишкин. Видать, незаметно подошел и тоже, как и я, не выдержал, как они эту баланду травят.- А милостыню вовсе и не стыдно просить. Я на рынке много раз просил.
– И я просил… А вот игрушек мне не дарили,- сказал я почему-то.- И книжек…
– А Муров ваш жмот!- сердито добавил Тишкин. Голос его стал отдаляться.- Заканчивайте, что ли!
– Сейчас, сейчас… – заторопилась Катя. И негромко добавила: – Но она же еще любит этого… Мурова.
«Как ты своего ангелочка Яшку»,- подумалось. Но я этого не сказал. Спросил:
– Завтра придешь?
– Приду.
– С книжкой?
– Конечно.
– Я буду ждать.
Пять дней до…
На другой день я снова услышал голос Тишкина. И спросил его об одном портретике, который у меня недавно уперли. Не сохранился ли чудом? Портретик тот я обнаружил в книжке из больничного шкафа. Листал, листал и вдруг увидел. Крошечный такой портретик одной дамы, а может, девушки, с гладкой головкой, кокетливо склоненной влево. У нее был чуть великоватый рот, который ее вовсе не портил, и живые, такие умные, понимающие глаза. Звали ее Анной. Хотя я стал звать ее просто Аней.
Даже Анютой. В книжке я прочитал, что эта семнадцатилетняя Анна была женой старика генерала (вот не повезло-то!), приехала погостить к своей тетке в усадьбу и там встретила молодого Пушкина. В общем, они вместе поужинали и поехали в двух экипажах в усадьбу поэта, недалеко. Но в дом не стали заходить, пошли гулять по парку. Я живо тогда представил их встречу, как прогуливались они лунной ночью среди вековых деревьев, корни которых росли поперек дорожки, и молодая красотка Анна все время о них спотыкалась и громко смеялась. Потом они расстались, а ночью поэт написал для нее стихи и, провожая утром в дальнюю дорогу, подарил на память. А какой-то булыжник, о который он ночью здорово ушиб ногу, вот смех-то, он поднял и положил себе на письменный стол на память.
Вот и вся история моей любви. Моей, потому что я тогда влюбился в Анну больше, чем сам Пушкин. Правда, я не писал ей стихов. Я переживал по-своему. Я и его стихи, написанные для Анны, не запомнил. Только про сердце, как у него при встрече оно билось, и еще про любовь там и про божество… Конечно, никому я про свою любовь не говорил, но молодая задумчивая девушка, глазастенькая такая, большеротая, с лицом ребенка, поразила меня в самое сердце. У меня внутри все прямо затрепыхалось от любви.
А дальше было так. Я вырвал страничку из книги и стал носить за пазухой. Ведь носят чужие фотографии. И даже в песенке одной поется, что в кармане маленьком моем есть карточка твоя, так, значит, мы всегда вдвоем, моя любимая… И мы были вдвоем. Я тайком доставал мою Анюту и говорил ей, что люблю ее, что скучаю по ней. И жалко, что она жила целый век до меня, иначе мы бы обязательно встретились и погуляли недалеко от колонии, по какой-нибудь там аллее, а потом поженились. А генерала послали бы куда подальше, скажем, на фронт. Вот что я ей говорил, а она мне понимающе улыбалась, наклонив набок головку.
Ну а кончилось тем, что шакалы свистнули у меня ночью тот листок. И я потерял Анну навсегда.
Я спросил через дверь Тишкина:
– Слушай, а ты не знаешь, кто у меня стибрил ночью мой листок?
– Какой еще листок?
– Ну из книжки… Там еще стихи Пушкина были.
– Стихи? Это с картинкой, что ли? А на картинке баба?
– Дама,- поправил я.
– Так мы извели твою бабешку на курево,- сознался он, засмеявшись.- А во время курева еще кто-то анекдотец рассказал, как три сестры стоят на балконе и просят Пушкина сочинить про них что-нибудь. И он стал им читать: «На небе светят три звезды: Юпитер, Марс, Венера, а на балконе три п…ды – все разного размера!»
Я не стал перебивать Тишкина, знал, что он меня все равно не поймет. Он семимесячный, ему подрасти надо до Пушкина и до настоящих стихов о любви.
Я только спросил, хоть и без надежды:
– Все искурили?..
– Еще бы. А кто-то про тебя даже сказал, что наш чокнутый бабу за пазухой таскает. Надо в другой раз пошарить, может, там еще несколько штук припасены?
– Теперь я ее в другом месте ношу!- отрезал я, разозлившись.
На что миролюбивый Тишкин ответил, что картинками развлекаться не запрещено, но ведь и курить охота. А Катькина книжища, небось, листов сто! Это сколько же закруток можно сделать!
Четыре дня до…
– «Незнамов Да-с, я говорить буду. Вот уж вы и жалуетесь, уж вам и больно. Но ведь вы знали и другие ощущения; вам бывало и сладко, и приятно; отчего ж, для разнообразия, не испытать и боль! А представьте себе человека, который со дня рождения не знал другого ощущения, кроме боли, которому всегда и везде больно. У меня душа так наболела, что мне больно от всякого взгляда, от всякого слова; мне больно, когда обо мне говорят, дурно ли, хорошо ли, это все равно; а еще больнее, когда меня жалеют, когда мне благодетельствуют. Это мне нож вострый! Одного только прошу у людей: чтоб меня оставили в покое, чтоб забыли о моем существовании!»