Дина Рубина - Русская канарейка. Голос
Тут Шаули опять завелся и долго с возмущением говорил о том, что Кенарь давно позволяет себе опасные и необъяснимые закидоны, прет на рожон, и сегодняшнее Натаново «отпущение грехов» запоздало годика этак на три-четыре; еще до случая в Праге, когда Леон так опасно, хотя и виртуозно, конечно, в своем артистическом духе… но совершенно эгоистично, недопустимо и не-про-фессиональ-но, наплевав на группу… солист, мать твою!..
…И бухтел, и бухтел, сведя к переносице мохнатые брови, сминая салфетки, искоса поглядывая за стеклянную стену кафе — не вернется ли Леон, слегка проветрившись.
Наконец, сцепив на столике руки, проговорил чуть ли не умоляюще:
— И скажи ты мне откровенно: вот уж выбрал так выбрал. Она даже не услышит его голоса!
— Мне казалось, ты всегда над его голосом подтрунивал, — спокойно заметил Натан.
Не отозвавшись на это замечание, Шаули упрямо и горько повторил:
— Никогда! Никогда не услышит его голоса…
* * *Собрался он за десять минут — просто накидал в чемодан, что под руку подвернулось: понятия не имел, сколько времени может занять эта поездка. Достал из тайника в раме оба паспорта, любимый седой паричок, извлек из кладовки за кухней коробку с гримом и еще кое-какими штуками для изменения внешности — виртуозные изобретения визажистов конторы…
Пока он даже не понимал, в какую точку мира возьмет билет. Отложил обдумывание на дорогу до аэропорта.
Позвонил Исадоре и попросил заглянуть: здесь эта чер-р-ртова птичка, я должен рассказать вам, моя радость, как ее кормить, поскольку…
— Хорошо, месье Леон. Я сейчас отведу внука, а потом непременно к вам зайду. Вы так часто стали уезжать…
Собравшись с духом, позвонил Филиппу: я должен тебе кое-что сказать… Только не волнуйся! Я все возмещу, все расходы… Подожди, не кричи! Поверь, именно эта отлучка… она мне смертельно необходима…
— Я от тебя отказываюсь, — орал Филипп, задыхаясь, — я сыт по горло, мне не нужна эта головная боль! Я отнесся к тебе, как с сыну!.. Мое слово!!! Моя репутация!!! Летит к черту важнейший — для твоей же карьеры! — ангажемент в Лондоне! Я прокляну тебя! Ты что, думаешь, это шутка? Так посмейся! И это вытворяет человек, которого Diena называет «одним из пяти такого рода голосов в мире»?! Это человек, выступавший в королевских домах Европы, чья запись хранится в Британском национальном архиве рядом с уникальной записью последнего кастрата двадцатого века Морески?! Это человек, которого снимали для фильма о Фаринелли?! Да ты просто спятил, ты променял профессию черт знает на что…
Леон тихо положил трубку. В ушах еще звенело от бешеных воплей его несчастного агента.
Он прав: я спятил.
В дверь позвонили: Исадора. Милая, услужливая и обязательная Исадора. И так быстро: наверняка торопилась отвести мальчика и вернуться, как обещала. Что бы он делал без нее…
Леон вышел в прихожую и, не глядя в глазок, распахнул дверь.
То была не Исадора.
Интересно, как она проникла в дом — ждала у ворот, чтобы какой-нибудь жилец отпер калитку?
Но эта мысль пришла ему в голову только ночью, когда Айя уже спала на его плече, своим мягким ежиком щекоча ему подбородок, а он все нащупывал и выглаживал беспокойными пальцами шелковую ниточку тонкого шва под ее левой лопаткой, будто на ощупь подбирал особенную мелодию, будто верил, что неутомимыми прикосновениями может разгладить этот шов и навсегда растворить беду в беспамятстве счастья.
А в ту минуту, когда, не глядя, он распахнул дверь, и Айя — в модном плаще цвета морской волны, в воздушных кольцах белого шарфа на плечах, в строгих осенних туфлях на каблучке, с дорожной кожаной сумкой на колесах — встала у него на пороге…
…в ту минуту она была элегантна и чужевата. Она была напряжена. Она была — недоступная рекламная красотка, ибо чуть тронула лицо косметикой: немного пудры, немного туши на ресницах, бледно-лиловая помада на дрожащих губах.
Скользнув ладонью по стильному каштановому ежику на голове, робко спросила:
— Так лучше?
И поскольку он молчал, нерешительно переступила порог квартиры, перекатив за собой сумку, сделав к нему шаг, другой…
— Тихо! — шепотом приказал он, строго на нее глядя. Обойдя ее, выглянул наружу, затем обстоятельно закрыл за ее спиной обе двери, дотошно проверяя все замки и засовы; наконец повернулся и со стоном, с силой стиснул ее сзади обеими руками.
И она разом откинулась к нему всем телом, обмякла внутри этого неистового кольца и заплакала-запричитала.
Монотонно повторяя шепотом:
— Тихо… тихо… тихо… тихо, — он принялся медленно, подробно, бесконечно перебирать губами ее затылок, шею, волосы, шею, уши, плечи, затылок, продолжая сжимать ее (дохлый удав) — не отпуская, не давая отстраниться, не позволяя расторгнуть с такой силой вымечтанное объятие.
Тут за его плечом кто-то прокашлялся, прочищая горло, будто извиняясь за маленькое беспокойство… Пульнул вверх серией коротких свистков, залился длинной звонкой трелью. И — удивительно чисто, безыскусно, сердечно — Желтухин Пятый впервые завел свои «Стаканчики граненыя», красуясь мастерством, закидывая клювастую желтую головку, обрывая себя и вновь принимаясь заливисто щелкать и петь.
…Из-за голубых холмов, из мечтательного далека, из немоты небытия вытягивал и вил еле уловимую «червячную» россыпь: стрекот кузнечика в летний зной.
Начиная с низкого регистра, постепенно, будто в гору поднимаясь, выводил песню на запредельные трели с замирающей сладостью звука; трепещущим горлом припадал к тончайшей тишине. С филигранной точностью вплетал тему в нужное колено; после короткого нежного вздоха выдыхал «кнорру» — полный и круглый, как яблоко, звук, завершая его низкими, нежно-вопросительными свистками. Переходил на «смеющиеся овсянки», с их потешными «хи-хи-хи-хи» да «ха-ха-ха-ха», подстегивал себя увертливой скороговоркой флейты.
И лихо выворачивал на звонкие серебристые бубенцы, а те удалялись и приближались опять, и вновь удалялись: «Дон-дон! Цон-цон!.. Дин-динь!» — колокольцы в морозном воздухе зимнего утра…
Будто старинная почтовая тройка кружила и кружила в поисках тракта и никак не могла на него набрести.
Конец второй книгиСноски
1
Медвежонок (ивр.) — здесь и далее прим. автора.
2
Говорить (нем.).