Александр Иличевский - Перс
— Расскажи еще про те края. Довезем ли соколов?
— А куда они денутся. Главное — кормить их поменьше. Я когда первый раз ехал — старался подкармливать чаще, думал так смирить стресс от переезда. Но ничего подобного. Они едят в дороге и гадят от расстройства, а клетки чистить не всегда удобно. Антисанитария, как ни крути… Так что как поедем — на диету посадим. Раз в три дня только будем кормить. Балобаны там тоже перелетные, они мигрируют вслед за хубарой. Сейчас, когда хубара исчезла, соколы в Белуджистан тянутся по привычке, но все меньше и меньше. А раньше, случалось, из Северного Казахстана, по сути из Сибири светлые кречеты увязывались за хубарой. И что там начиналось! Стоило только кому-нибудь из местных ловцов увидеть кречета или только заподозрить (а это без бинокля легко, а если с биноклем, то марево на изрядном расстоянии расплавляет картинку до неузнаваемости, и уже цаплю не отличить от воробья) — так весь Белуджистан по одному только посвисту отправлялся ловить призрачного соколика. Каменистая местность, в которой сотня долларов калыма может подарить такую невесту, что Софи Лорен могла бы стирать ей сорочки, воспламеняется от мысли, что где-то в небе над ней парят три килограмма пернатого оружия стоимостью тридцать-сорок тысяч…
…В Кветту мы так и не поехали: накануне отправки в Ширван утром примчался Керри, предупредивший о нашествии шейхов.
2Хашем читает «Бесов» и думает о Принце. «Принц — это Нечаев, у которого вместо справедливости и народной воли — он сам. Знать это много полезней, чем знать о том, что Принц предпочитает Land Cruiser и Toshiba. Или что Принц и его охранники часто надевают женские одежды, чтобы остаться неузнанными. Или, что Принц ненавидит музыку».
Из чего бы он вновь составил привольную жизнь, память о которой теперь полна забытья не меньше, чем утроба матери? Снова часами носиться по пустыне на золоченом «гелендвагене», обожать манго в любых количествах, постоянно слушать BBC, неотрывно, один наушник всегда в правом ухе; огородничать, обожать клумбы с исполинскими подсолнухами, запрещать женам пользоваться электроприборами, соревноваться с гостями в устном счете трехзначных чисел, давая всем подряд фору в виде калькулятора?.. Нет. Ничего ему это уже не мило. Любая воля теперь — смерть. А в ценности ее он уверен куда менее, чем любой из его шахидов. Но что теперь?..
Теперь Принц умывается. Свет и тьма начинались с тумана пробуждения, и где бы он ни спал, он словно выпрастывался из земли, из тяжести ее, влекущей забытьем; во сне ему казалось, что он просачивался в недра. Всегда в землянках, хоть он и спал всегда на людях, при телохранителях, он просыпался от одиночества, одиночество его будило, вынимало голову из земли в сознание. Под землей несладко. На свету проще, легче умыться, легче опорожниться, после стакана воды и таблетки, вложенной в финик, который разжевывает с омерзением. Вообще со здоровьем теперь одни проблемы. Два месяца назад у него чуть не лопнул мочевой пузырь. Вот что значит спать на земле, а не на женщине. Теперь он полюбил катетер как отдельную от тела часть, дарующую ему облегчение, заменяющее ему наслаждение. Он не спал давно с женщиной, ему теперь это мало нужно, но он все еще вспоминает ту негритянку, наложницу, которую ему подарил брат Салем в Ливане: в первую ночь он ее не тронул, только позволил ей приготовить ему чай. Пока она кипятила воду, споласкивала чашки, он достал кисет с гашишем, вычистил трубку в пепельницу с вычеканенным павлином, забил, стал прихлебывать чай: он всегда прихлебывает чай с куревом, это смягчает дыхание. Он курил и смотрел на нее, как она двигается, как течет ее тело, и не мог насмотреться. Теперь катетер — его женщина. Гибкая нежная силиконовая трубка, почти не царапающая воспаленную уретру, давно безболезненно минующая игольное ушко сфинктера, — вот его женщина, его верный партнер по телесному наслаждению. Отлив, он опускает пузырек с раствором серебра в ковшик, стоящий на таганке спиртовки и, выждав, заправляет из него клизму. Теплые чернила вливаются в мочевой пузырь, и обратное движение жидкости через насильно открытый сфинктер создает всегда слегка ошеломляющее ощущение непроизвольного мочеиспускания… И это тоже, наряду с омовением, непременное утреннее наслаждение. Днем, часа через три, когда он снова прибегнет к катетеру, из него пугающе прольется иссиня-черная моча, чуть светлея на излете, и он наклонится и присыплет кляксу, растерев в руке куски сухой земли.
3В одну из ночей на соколиной охоте под Кветтой Хашем встретил Принца. Он вышел на окраину лагеря послушать залитую луной пустыню. Нашел среди каменных ступеней, среди щебенистых уступов зыбящуюся песчаную косу — лег тихо-тихо плашмя на жесткий песок, который чуть плывет под ним. Раз, другой ему приходится грести руками, но вот он прижимается щекой к холодной скуле барханчика, слушает всю пустыню сразу, слышит, как песок пересыпается, как то тут, то там, где-то в изголовье, разлетевшемся в пустошь, не бесконечную, но достаточную, чтобы сгинуть, — шаркнет ящерка, полоснет змея, что-то стукнет камешком внизу, но он все будет лежать, лежать, пронизываясь мертвым холодом пустыни, вливающейся ему в пах, в грудь.
Пустыня делала его своей частью, песчинкой, и так отождествляла с собой — плоскостью, куском земной коры. Внутри него царила луна, подкатывалась под кадык, освещая сухую гортань — каменистую, в изломах, скудную, немую. Какой звук ее озарит? Луна уже не текла по пустыне — стояла высоко в зените, сжавшись в чечевичку зрачка. Обычно так его застигал патруль — заслышав шаги, он начинал бормотать молитву. Охранники присаживались на корточки, ждали, когда он закончит молиться и пойдет в сторону лагеря; их рации шуршали помехами, хрипели позывными. Но в одну из ночей однажды что-то широко срезало воздух над ним, неожиданное движение неба озарило его. Он поднял голову. Большой сокол с обрывком поводка на лапке сидел перед ним. Седое перо стройно текло по птице. Над плюсной торчало небольшое выбившееся перышко.
Тогда Хашем что-то понял. Сокол был доказательством. Необъяснимым, но предъявленным. На какую птицу хотел бы походить пророк?
Добыча, с которой в ту ночь вернулся Хашем, сопровождаемый радостно вопящими охранниками, была крупна.
Сощурив припухшие со сна веки, Принц посмотрел ему в глаза и опустил руку на плечо. Хашем поднял подбородок и, развернув у бедер ладони, выпрямился изо всех сил. Сколиозная спина его хрустнула. Теперь они были одного роста.
Даже краткая биография Принца приводит к выводу, что основа его драмы — в отверженности, в конфликте с королевской семьей саудитов.
Пустыня скудна, большое количество слов в ней бессмысленно. В силу чего достаточно сказать: нет Бога, кроме Аллаха.
Пустыня скудна, человек в ней скуден. В пустыне незатейливы чувства, незатейливо зло, незатейливо добро. Так что коварство в пустыне — род искусства. Искусство трудно осудить. Особенно если оно служит власти.
Принц разговаривает с наложницей, курит гашиш, пьет чай, который ему подливает рослая, как водопад, девушка. Горячий дым хорошо смягчается глотком чая.
Так на какого зверя хотел бы походить пророк?
Глава тридцать первая
В ПЕРСИИ
Каждую пятницу вечером Хашем читает полку стихи. Про себя я называю это дело радением: сначала мугам, потом медитация, затем зикр — молитвенное пение, и напоследок — чтение стихов, не менее молитвенное. Перед радением Хашем лично забивает барана и разделывает. Во время чтений жарится мясо, которое до сих пор мариновалось в луке и зернах граната.
Егеря слушают. Берегут костер — сухая лоза, кора, сучья ветел, тростник, натащенный с озера, разломанные ящики, захваченные с сальянского базара, занозистые, работать в рукавицах. Не было еще праздника на Апшероне без шашлыка, без сладковатого запаха свежей убоины, праздничного аромата. Четыре барана в месяц. Радение затягивается до рассвета. «Пастуший жертвенник курится — пряный дым вдыхают небеса…»
Хашем на веревке приводит барана, закупленного Аббасом, который давно уже отказался от мысли убедить Хашема держать собственную отару: выпас скота запрещен в пределах заповедника. От Северного кордона до кордона Святого Камня за ними увязывается сторожевой пес Алтай, короткошерстная овчарка, лишенная ушей и хвоста, чуть приволакивающая заднюю ногу.
Баран тряско колыхается всей свалявшейся грязной коричневой шкурой, густой настолько, что для того, чтобы прощупать жир у такого, требуется сноровка; баран или упирается, почуяв, или идет как ни в чем не бывало, но если и упирается, то все равно так же, как и бесчувственный, складно валится на бок, вздыбливается ногами под коленом Хашема, который, сжав зубы, отчего проступают у него желваки, теперь сильно дышит, рукой зажимает барану морду и сбрасывает ножны с длинного узкого ножа, как температуру с термометра; и, сбросив, заворотив барану голову, что-то ищет у того под горлом, в то время как открытые глаза барана смотрят ровно, будто ничего не происходит, — и вдруг прижмуриваются и мутнеют, когда кровь темно сходит на землю из открывшейся раны; баран трясется, дрожь отдает в колено, идет по бедру в пах, я придвигаюсь ближе, отшвыриваю рванувшегося было Алтая, задвинув ему в шею лодыжкой. Хашем, смеркнувшийся всей своей грузной волосатостью, нечесаностью, блуждающим взглядом, выпрямляется — и страшно проступает на губах улыбка, тает, он встает, бросив на землю нож, и окровавленными пальцами, не отрывая взгляда от барана, принимает у меня прикуренную сигарету. Мертвый баран начинает бежать, сначала дергаются задние ноги, затем спазмы охватывают его всего с необыкновенной мерностью, которой боится Алтай, сначала замерев, будто желая куснуть, и после отойдя в сторонку, отвернувшись от барана, теперь лежащего тихо с уже пропавшими совсем глазами; кровь намочила землю, аккуратные бороздки — дуги прочерчены копытами под ним по грязи.