Петр Вайль - Гений места
В других его знаменитых романах — «Сожженная карта», «Чужое лицо», «Человек-ящик» — главенство фона очевидно: там персонажи мечутся по городским улицам и прячутся в домах. Доведенная до абсурда идея дома — картонный ящик, который постоянно носит на себе человек, олицетворяющий таким экзотическим способом принцип анонимности горожанина. Причина объясняется: «Стоило ему хоть ненадолго выйти из дома, как его охватывало беспокойство: вдруг жилье исчезнет — для него стало невыносимо покидать дом». Впрочем, Абэ не так уж и нафантазировал в «Человеке-ящике»: картонная коробка — излюбленный бродяжий ночлег в Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, Париже или том же Токио, где в парке Уэно под ивами раскинулся небольшой ящичный городок.
Герои этих книг Абэ — из категории без вести пропавших. Все так или иначе пропадают, убегают и прячутся, ища убежища в месте своего обитания, что всегда разумнее и логичнее. То, что в толпе спрятаться легче, — уголовные азы. Абэ с афористической точностью схватывает метафизику большого города: «Толчея возникает не потому, что скапливаются люди, а люди скапливаются потому, что возникает толчея». В городе образуются ядра конденсации, которыми может служить все что угодно: универсальный магазин, ресторанный квартал, офисное здание, парковый оазис — и вокруг них происходит завихрение машин и пешеходов.
Японская турбулентность — особая, самые быстрые в мире горожане — японцы: в Токио и Осаке средняя уличная скорость пешехода — 1,56 м/сек, на десять процентов быстрее парижан. Этой новейшей статистики Абэ не знал, иначе непременно привел бы где-нибудь. В его книгах явственны интересы и навыки естественника (по образованию — врач, хотя никогда не работал по специальности): энтомология, химия, метеорология, гидродинамика, биология, медицина, множество строк уделено технологическим процессам.
Беспрерывное движение песка — «как это похоже на жизнь людей, изо дня в день цепляющихся друг за друга». Аллегория «Женщины в песках» не только не скрывается, но и подчеркивается, даже назойливо: людское сообщество подчиняется законам гидродинамики. Снова и снова Абэ напоминает: песчинка — одна восьмая миллиметра; и мы понимаем, что здесь подразумевается: человек — частица несколько большего размера.
Научно-техническими подробностями обставлена метаморфоза героя «Чужого лица». Он и сам первоклассный ученый — этот наиболее последовательный из эскапистов Кобо Абэ. Его защитная оболочка ближе всего прилегает к человеческому существу. Он укрывается не в доме, даже не в таком доме, который носят, не снимая, на себе, даже не в одежде, которая выполняет роль микрожилища. Он прячется в виртуозно изготовленную маску, поскольку лицо изначальное утрачено из-за страшных ожогов. И тут выясняется, что форма управляет содержанием. Другое лицо творит иной разум и иную душу.
Лицо живет самостоятельной жизнью — это знает любой вдумчивый кинозритель, поражавшийся самоценности лиц Греты Гарбо или Фернанделя, которые существуют вне зависимости от сюжета и даже персонажа.
«Лицо — тропинка между людьми», — на все лады повторяет свою любимую мысль Кобо Абэ. Лицо как средство коммуникации — несомненно, но это лишь одна, и не самая удивительная, его функция. Виды коммуникаций множатся, и те из них, что даны природой, отступают. В современном обществе куда более удобным инструментом становится одежда, или марка автомобиля, или адрес. Кто кому глядит в глаза? Вот и у Абэ герой подбирает к маске пиджак, кольцо. Новое лицо диктует новый антураж: тяжесть коммуникации переносится на наряд и аксессуары.
Уж скорее лицо — это защитный слой: для удобства — чтобы чужие не лезли в глубины; от страха — чтобы в глубины не заглядывать самому. (Кстати, в этом, можно думать, смысл косметики.) Лицо как произведение искусства. Лицо как упаковка.
Такую книгу мог написать только японец.
Это не обобщенное замечание: Кобо Абэ — с похвалой или с осуждением — всегда считали самым «западным» из японских писателей. В самом деле, в его прозе отчетливо сказывается внимательное прочтение Кафки и Беккета, заметно влияние экзистенциалистов. «Ряды фонарей, точно застывшие, немигающие, искусственные глаза, сзывают на праздник, который никогда не наступит… окна — бледные прямоугольники света, выстроившиеся в ряд, как проклятья, — там давным-давно забыли и думать о празднике…» — такое уже было, уже читано. Как и банальные сравнения: дома — словно «пеналы, в которых разложены абсолютно одинаковые жизни». На тезис западничества Абэ работают и вкусы его персонажей: на стенах их квартир висят репродукции Пикассо, в их домах звучит музыка Баха, Моцарта, Бетховена, Шопена, Бартока.
Однако такой признак — общий для подавляющего большинства японских писателей XX века. Это в Средневековье европейцев называли «южные варвары», а с конца XIX столетия идет сосуществование двух культур, и Акутагава признается: «Японцы — мастера подражать. Я не собираюсь отрицать, что и мои произведения — подражания произведениям рыжеволосых… Мы в чем-то понимаем рыжеволосых лучше, чем они нас. (Возможно, в этом есть для нас что-то позорное.) Они не обращают на нас ни малейшего внимания. …Свет идет с Запада больше, чем с Востока». Во всяком случае, традиционная новогодняя музыка в Японии — Девятая Бетховена, а поминая выдающихся любовников прошлого, Акутагава называет не принца Гэндзи, а Ромео, Тристана, Вертера.
Традиционалист Кавабата может брюзжать по поводу траты времени на изучение западной литературы и утраты вследствие того самобытности, но и у него западная культура предстает органичной составляющей жизни: в «Старой столице» мастер листает альбомы Клее, Матисса, Шагала в поисках новых идей для расцветки кимоно; особенно картины Клее «тронули стариковское сердце». На диво продвинутый старик, представим себе сердце Глазунова. Даже декларативный националист Мисима для автобиографического сочинения берет эпиграф из Достоевского, пишет об увлечении св. Себастьяном, Жанной д'Арк, Клеопатрой, вспоминает впечатления от «Острова сокровищ», «Камо грядеши», сказок Андерсена и Уайльда.
Русскому читателю, да и писателю, остается озадаченно задуматься: прославленный японский изоляционизм рядом не стоит с махровой отечественной самодостаточностью, не сказать — самодовольством. В культурном патриотизме России нет равных, может, оттого и телевизоры хуже? Как сказано у Розанова: «Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы».
Западническая ориентация Кобо Абэ сказывается выразительнее всего в постоянных формальных поисках, характерных для литератур с заведомым приматом содержания. Понятно, что японцу, для которого форма чайной чашки столь же важна, как и качество чая, нет никакого резона запускать ход чайной церемонии в обратном порядке — или придумывать иной фокус для обновления ощущений: вполне достаточно взять другую чашку. «Мудрый человек удивительных историй не рассказывает», — говорит Кэнко-хоси. Вот и у Абэ формальные приемы только мешают. Его сила — в простой истории, приближенной к первоосновам. Хорошо рассказанная, такая история воспринимается притчей.