Джеймс Олдридж. - Дипломат
Он прошел прямо наверх в свою старую комнату, открыл ставки, лег на низкую тахту и стал разглядывать стеклянный шкаф, в котором до сих пор хранились некоторые из первых образцов пород, собранных им еще пятнадцать-шестнадцать лет тому назад: гранит, гнейс, кристаллический сланец, известняк и песчаник и несколько кусочков битуминозного угля. Они хранились здесь не потому, что кто-то берег их, а просто потому, что о них забыли. На камине лежали два больших зеленых кристалла, все в белых крапинках. Однажды он попытался расплавить их, но его маленький горн взорвался, и взрывом вышибло стекла в летней беседке, где помещалась его лаборатория.
Теперь ему казалось, что он рос на полной свободе, – пытливый, деятельный и на редкость невозмутимый мальчуган. В те дни у него не возникало сомнений в своем будущем, потому что для него существовал только один мир – мир научного исследования. Теперь было с десяток миров, и всего несколько дней назад он едва не отказался навсегда от дела всей своей жизни. Ну, этого больше не случится. Чем терпеть этот чиновничий бюрократизм, он лучше вернется в Англо-Иранскую, по крайней мере, останется тогда в Иране и будет заниматься своим делом. Эссекс подстроил ему ловушку, и если он хоть на йоту уступит планам Эссекса относительно Азербайджана, он снова безнадежно увязнет в этой трясине.
Ему не хотелось поддаваться таким невеселым мыслям, поэтому он встал и пошел вниз, в библиотеку. Там было темно, хотя огонь еще тлел в камине. Он любил эту небольшую, в восточном вкусе комнату, ее низкие диваны, подушки, ковры, резные столики, серебряные подносы. В простенках между книжными шкафами висели на уровне глаз персидские миниатюры, и Мак-Грегор стал внимательно рассматривать их. Он никогда раньше не приглядывался к этим тонким произведениям искусства, потому что еще с мальчишеских лет видел в них нечто привычное. Теперь он понимал, как невежествен он был во всех явлениях культуры, выходивших за пределы его науки. Кроме хорошего чувства рисунка, развитого пристальным изучением строения пород, у него не было критерия для понимания и оценки искусства. Все предметы этой комнаты мало что говорили ему: сасанидские бронзы, древние молитвенные коврики на стенах, обломки циклопических скульптур Персеполя.
Он снова обратился к персидским миниатюрам, почтительно и робко касаясь их пальцами, как будто на ощупь можно было определить то неуловимое, что придавало этим охотничьим сценам такую высокую художественную ценность. Он был так удручен своим невежеством, что стал искать в шкафу книгу по иранскому искусству, но его оторвал от этого занятия приход доктора Ака.
– А, вот ты где, – сказал доктор, включил свет и направился к закрытым ставнями окнам. – Сколько раз я говорил Гассану, чтобы он открывал здесь ставни! Он вбил себе в голову, что дневной свет опасен для моей жизни. И вот лишает меня такой прелести. – При каждом слове доктор сильным движением отпирал и распахивал ставни на окнах. – Так и ходит и закупоривает все комнаты и ждет, что я, того и гляди, мирно скончаюсь в этой темноте. А разве я похож на умирающего? – Доктор Ака остановился перед Мак-Грегором, выпрямившись во весь свой рост. Маленький, крепкий, словно каленый орешек, старик с узкими монгольскими глазами, которые весело поблескивали на хлынувшем в комнату свете. У него была седая борода лопатой, и он воинственно выпячивал ее вперед.
– Нет. – Мак-Грегор улыбнулся; невозможно было не поддаться обаянию этого человека. – У вас вид лучше, чем когда-либо. Щеки румяные.
– Румяные щеки и острые глаза. – Доктор Ака взял Мак-Грегора под руку и померялся с ним ростом. – Помнишь, как ты мальчиком со мной мерялся? Вообще говоря, ты не намного выше меня ростом, просто я уже съеживаюсь от старости.
– Вовсе нет, – сказал Мак-Грегор, – спина у вас прямей, чем у любого молодого человека.
– А мне иначе нельзя. – Доктор Ака с трудом согнулся. – Каждый раз, как я сгибаю спину, мне кажется, что я вот-вот разлечусь на тысячу осколков. Так, должно быть, я и умру. Разлечусь на куски и умру.
Эти слова напомнили Мак-Грегору о Карадоке, и он рассказал доктору Ака про московского клоуна.
– И совершенно напрасно он оставил акробатику, – сказал доктор Ака. – Я вот не хочу мирно погрузиться в забвение, как твой уважаемый отец. Смерть – это взрыв. Ну, а как ты себя чувствуешь? Спишь хорошо?
Мак-Грегор почувствовал испытующий взгляд доктора.
– Я только и делаю, что сплю, – сказал он. – Это, должно быть, горный воздух.
– Я что-то тебя совсем не вижу.
– Я бродил по городу. Странно как-то возвращаться домой при таких обстоятельствах и так неожиданно.
– Вот как! Значит, все-таки домой? – Доктор Ака потер руки, потом помешал угли в камине.
– Да. Это я почувствовал в первую же минуту.
– Это хорошо. Это очень хорошо. Знаешь, я, кажется, совсем забыл, что ты англичанин. Ты всегда был для меня своим, а я ведь иранец. Я рад, что ты дома. – Он нагнулся и подбросил угля в огонь. – Ну и уголь! Гляди, как крошится! Десять кусков хорошего антрацита стоят тонны этой дряни. – Он ворошил угли и тыкал в них кочергой, словно фехтуя с огнем. – Мне очень хотелось узнать, не изменила ли война твои привязанности. Верность стала так необходима во время войны. Ведь ты мог забыть о своей верности Ирану.
– Может быть, я ненадолго и стал англичанином, – сказал Мак-Грегор с гримасой, – но только ненадолго. Я не могу забыть, что родился и вырос тут, так что теперь я перебродил и во мне стало разве чуть побольше английского, чем прежде. Это сделала война.
– Да, война отразилась на всех нас, – отрывисто проговорил доктор. – Никто не избежал этого, а уж люди науки и подавно. Я часто задавал себе вопрос, как чувствуешь себя на войне ты, молодой ученый. Насколько острее ты должен был ощутить свою ответственность. Насколько острее ты чувствуешь ее сейчас.
– Много ли остается в человеке от ученого, когда он шесть лет был вне науки? – сказал Мак-Грегор не без нотки горечи и жалости к себе.
– Не знаю. – Доктор Ака, видимо, был изумлен. – Разве в тебе мало осталось?
– Не много, – сказал Мак-Грегор.
Доктор Ака говорил так, как говорил бы любой профессор с любым студентом.
– Тебе ничего не стоит вернуться к своей работе, – сказал он.
– Я мог бы вернуться в Англо-Иранскую, но меня это вовсе не радует.
– Ну, Англо-Иранская – это совершенно другой вопрос, – доктор Ака махнул рукой. – Само собой, тебе не хочется возвращаться в Англо-Иранскую. Ученый не должен зависеть от нефтяных компаний мира.
– Тогда где же выход? – спросил Мак-Грегор, окончательно подавленный.
– Сын мой! – сказал доктор Ака. – Я не могу посоветовать, что тебе делать, потому что я сам этого не знаю. Могу сказать одно: если ты потерял шесть лет жизни, никто не вернет их тебе, кроме тебя самого. Я хотел бы обладать мудростью, чтобы указать тебе путь, но мудрость старика – это страх. Молодость не знает страха. Чтобы быть достойным самого себя, ты должен поступать бесстрашно, ты должен следовать своим убеждениям и целям. Мир теперь уже больше не мир нефтяных компаний, и пусть это служит тебе отправной точкой, потому что сейчас, более чем когда-нибудь, от нас, ученых, требуется правильный выбор. Мы не должны более служить тем силам, которые способствуют порабощению одной страны другой. Мы открываем новую эру, Айвр. Это страшное новое оружие показало действительную мощь науки и совершенно изменило мир. Теперь ошибки правителей грозят гибелью самому существованию человечества. Вот основная наша забота. Конечно, ты понимаешь это лучше, чем я, потому что ты молод и у тебя вся жизнь впереди. Что я могу тебе сказать? Я живу в отдаленной стране, не имея ни связи с миром, ни влияния. Насколько яснее должны разбираться в этом вопросе великие ученые Запада, особенно те, которые сами совершили этот переворот в науке. Насколько лучше эти ученые должны видеть и понимать. Насколько больше они могут сказать тебе о лежащих перед тобою путях!