Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
Наша жизнь — всего лишь летучие барханы, нанесенные одним порывом ветра, разрушенные другим. Причудливые формы тщеты, развеянные прежде, чем успели как следует образоваться.
«Он был уже не он», — сказала Адриана. А с отдалившимся, ставшим чужим братом она не хотела иметь дела. «Увезите. Далеко, совсем далеко».
А когда человек бывает самим собой? Когда он такой, как всегда? Такой, каким видит себя? Или такой, когда раскаленная лава мыслей и чувств погребает под собой все лжи, маски, самообманы? Чаще всего это другие обвиняют, что кто-то больше не он. Может быть, в действительности это значит вот что: ты уже не такой, каким мы хотим тебя видеть? Так не есть ли эта фраза по большому счету своего рода боевой клич, направленный против потрясения основ привычного и замаскированный под заботу о ближнем?
Под мерный стук колес Грегориус заснул. А потом случилось нечто невообразимое, чего ему еще никогда не приходилось испытывать: очнувшись, он угодил прямо в головокружение. Он барахтался в потоке обманчивых ощущений, который засасывал его все глубже в бездну. Он ухватился за подлокотники и закрыл глаза. Стало еще хуже. Тогда он прикрыл ладонями лицо. Приступ прошел.
«Λιστρου». Все в порядке.
Ну почему он не полетел самолетом? Обождал бы всего восемнадцать часов до ближайшего рейса! Ранним утром уже был бы в Женеве, еще три часа — и дома. В обед — у Доксиадеса, а тот бы устроил все остальное.
Поезд замедлил ход. «САЛАМАНКА». И вторая табличка: «САЛАМАНКА». Эстефания Эспиноза.
Грегориус поднялся, достал с полки чемодан, подержался за сиденье, пока не унялось головокружение. На перроне он потопал ногами, чтобы растоптать воздушную подушку, которая снова была тут как тут.
50Когда позже Грегориус вспоминал свой первый вечер в Саламанке, ему представлялось, что он часами, борясь с головокружением, ковылял по соборам, капеллам и крестовым ходам, слепой к их красотам, но потрясенный их мощью. Он смотрел на алтари, своды и хоры, которые в его памяти напластовались друг на друга, дважды угодил на мессу и в конце концов обнаружил себя сидящим на каком-то органном концерте.
«Не хотел бы я жить в мире без соборов. Мне нужны их красота и величие. Мне нужны они, чтобы противостоять обыденности мира. Хочу поднимать взор к их сияющим витражам и ослепляться их неземными красками. Мне нужен их блеск. Блеск, отвергающий серое единообразие униформ. Хочу, чтобы меня облекала строгая прохлада церквей. Мне нужна ее невозмутимая тишина. Мне нужна она против бездушного рева казарм и остроумной болтовни соплеменников. Я хочу слышать рокочущий голос органа, это половодье сверхъестественных звуков. Мне нужен он против пустячной бравурности маршей».
Это написал семнадцатилетний Праду. Мальчик с пламенеющей душой. Юноша, который вскоре уедет с О'Келли в Коимбру, где им будет принадлежать весь мир, в университет, где будет наставлять профессоров. Молодой человек, который еще ничего не знает об ураганах случайности, зыбучих песках и пепле тщеты.
Годы спустя он напишет патеру Бартоломеу эти строки:
«Есть вещи, которые для нас, людей, слишком огромны: боль, одиночество и смерть, но также красота, благородство и счастье. Для них создана религия. А если мы ее теряем, что происходит? Те вещи все равно нам велики. Что нам остается, так это поэзия отдельной жизни. Достаточно ли она сильна, чтобы нести нас?»
Номер Грегориуса был с видом на Старый и Новый кафедральные соборы. Когда пробили часы, он подошел к окну и устремил взгляд на ярко освещенные фасады. Сан Хуан де ла Крус жил здесь. Флоранс, когда писала о нем диссертацию, много раз бывала здесь. Она ездила с сокурсниками — ему было не до того. Он не выносил, как болтливо они восторгались мистическими стихами великого поэта, она и другие.
О поэзии нельзя болтать. Ее надо читать. Чувствовать на языке. Жить ею. Ощущать, как она тебя подвигает, преображает. Как благодаря ей твоя жизнь обретает форму, цвет, мелодию. Ею не восторгаются всуе и уж тем более не превращают в пушечное мясо для своей карьеры.
В Коимбре его озадачил вопрос, не упустил ли он другую возможную жизнь, связанную с университетом. Ответ: нет. Он заново пережил те минуты в «Ля Куполь», когда сидел с Флоранс и ее болтливыми коллегами, и как положил их на обе лопатки своим бернским говором и бернскими познаниями. Нет!
Потом ему снилось, что Аурора кружит его под органную музыку в кухне Силвейры, кухня все раздвигается, он круто ныряет вниз и отдается подводной струе, пока не теряет сознание… и не просыпается.
На завтрак он спустился первым. Оттуда направился к университету и расспросил, как пройти на исторический факультет. Лекция Эстефании Эспинозы начиналась через час. Тема: «Изабель ля Католика».
Во внутреннем дворе университета под аркадой толпились студенты. Грегориус не понял ни слова из их беглого испанского и решил пораньше занять место в аудитории, просторном помещении, обшитом панелями, со скупым монастырским изыском, в передней части которого возвышалась кафедра. Аудитория быстро наполнялась. И хотя была достаточно большой, все скамьи были заняты уже задолго до звонка, а в проходах студенты расселись прямо на полу.
«Я ненавидела ее: длинные черные волосы, соблазнительная походка, коротенькие юбочки…» — Адриана запомнила ее девчонкой едва за двадцать. Женщине, вставшей сейчас за кафедру, было к шестидесяти. «Он видел перед собой ее сияющие глаза, необыкновенный, почти азиатский цвет лица, заразительный смех, покачивающуюся походку — и не хотел, чтобы все это перестало существовать», — говорил Жуан Эса о Праду.
«А кто бы захотел?» — подумалось Грегориусу. Даже в этом возрасте. И уж тем более, когда она заговорила. У нее был приглушенный прокуренный альт, резкие испанские слова она произносила с португальской мягкостью. С самого начала она отключила микрофон, и не напрасно — этот голос мог заполнить собой объемы собора. И взгляд. Взгляд, пробуждавший желание, чтобы лекция никогда не кончилась.
Из того, что она говорила, Грегориус мало что понимал. Он слушал ее как музыку, временами прикрывая глаза, а то концентрируясь на жестах. Рука, небрежно откидывающая со лба прядь с проседью; вторая, серебряной ручкой подводящая в воздухе черту под особо важной информацией; локоть, когда она опиралась на кафедру; обе распростертые руки, когда обнимала кафедру, переходя к чему-то новому. Девочка, когда-то служившая на почте; девушка с феноменальной памятью, в которой хранились тайные сведения Сопротивления. Женщина, которой не нравилось, когда О'Келли обнимал ее на улице за талию; женщина, севшая за руль автомобиля у голубой практики и ради своей жизни добравшаяся до края света. Женщина, не пожелавшая, чтобы Праду взял ее в свое плавание, нанесшая обиду и вселившая разочарование, которые дали ему величайшее и самое болезненное бодрствование всей его жизни, сознание, что гонка за блаженством окончательно проиграна, чувство, что пламенно начатая жизнь угасла и рассыпалась в пепел.