Пол Скотт - Жемчужина в короне
Когда Лили наутро спросила меня про наш поход в храм, я наболтала ей всяких пустяков, как будто ничего не случилось. Несколько раз у меня на языке вертелся вопрос: «Вы знали, что это Роналд арестовал Гари?» Но я не хотела услышать от нее, что да, знала. Не хотела наводить ее на разговор, в котором ей пришлось бы признаться, что у нее зародились кое-какие сомнения насчет Гари, что она жалеет что поспешила встать на защиту человека, совсем ей незнакомого, а потом узнала про него кое-что и чувствует, что Роналд имел основания его заподозрить и не совершил ничего постыдного, когда увез его на допрос.
Если от Гари долго не будет писем или мы долго с ним не увидимся, думала я, Лили живо сообразит, что между нами что-то произошло. Мне было ясно, что своим молчанием я помогаю ему, отвлекаю от него внимание, но я не понимала, что предаюсь своей неутоленной страсти, когда тку для него защитную оболочку, внутри которой и для меня самой нет места. Я тогда не чувствовала, что для меня там нет места. Потом-то почувствовала.
Я продолжала работать, жить как всегда. От него — ни строчки. Чтобы избежать вопросов Лили в случае, если бы она вздумала их задавать, я почти все вечера проводила в клубе. И люди это заметили. Раз я в клубе — значит, не с Гари. Когда я в первый раз встретила там Роналда, он подошел ко мне и спросил: «Ну как, интересно было в храме?» Я пожала плечами и ответила: «Да, довольно интересно. Но какая обираловка! За каждый шаг тянут деньги». Он улыбнулся. То ли был доволен, то ли озадачен — не разберешь. Я подумала, что он, пожалуй, понял, что я притворяюсь, а потом решила — неважно, даже если понял, все равно он не знает, что за этим притворством кроется. В тот вечер я его ненавидела. Ненавидела и улыбалась ему. Соблюдала правила игры. И опять убедилась, как это легко и просто — приспособляться. Ведь приспособиться надо было всего лишь к абстракции. Вся игра шла вокруг двух слов: превосходство белых.
И все время тосковала по Гари. Мне чудилось, что он смотрит на меня из-за плеча всех этих белолицых мужчин, а на лице каждого белолицего было написано, как он старается делать вид, что такие, как он, и есть весь мир. Мерзость. Врожденный порок. И вот-вот взорвется, как порох, стоит только поднести спичку.
Мне казалось, что вся эта злосчастная проблема — мы в Индии — раскалилась до предела. Иначе и быть не могло, раз в основе ее — насилие. Когда-то, возможно, тут сработала не только физическая, но и какая-то моральная сила. Но моральный элемент прогорк. Уже давно. И это отразилось у нас на лицах. На женских лицах это выглядит хуже, чем на мужских, потому что сознание физического превосходства женщинам не свойственно. Белый мужчина в Индии может ощущать свое физическое превосходство, не чувствуя, что перестал быть мужчиной. А что происходит с женщиной, если она постоянно твердит себе, что 99 % мужчин, которых она каждый день видит, — вообще не мужчины, а особи какого-то низшего вида животных, чей отличительный признак — цвет кожи? Что происходит, когда на целую нацию смотрят как на нацию кастратов? А мы ведь это самое и делаем, разве не так?
Одному богу ведомо, что тогда происходит. Что произойдет. Пока все идет только хуже и хуже, из года в год. С обеих сторон — нечестность, потому что моральная сила и в них прогоркла, а не только в нас. Мы скатились назад, к примитиву, к примитивному вопросу о том, кто говорит «Гоп!», а кто прыгает. Какими бы красивыми словами это ни прикрывать, пусть даже это называется «величайшим с времен дохристианского Рима экспериментом в области колониального управления и цивилизующего влияния», как говаривал наш старый приятель мистер Суинсон. Все свелось к тому, что они тупо рвутся к власти, а мы столь же тупо и нагло за нее держимся. И чем они тупее, тем мы наглее. Теперь уже этого не скроешь, потому что нравственный элемент, если он когда-нибудь существовал, отпал начисто. А отпал он по нашей вине, потому что мы были обязаны его лелеять, а мы все ужимали и ужимали его тем, что говорили одно, а делали другое. Происходило это потому, что здесь, в Индии, где мы были обязаны подтверждать слова поступками, и так, чтобы все это видели, мы всякий раз поддавались дикарскому инстинкту — с ходу крушить все, чего мы не понимали, что казалось — да и было — не таким, как у нас. И одному богу ведомо, на сколько веков нужно вернуться вспять, чтобы проследить до истоков их страх перед людьми, у которых цвет кожи светлее, чем у них самих. Да поможет нам бог, если они когда-нибудь избавятся от этого страха. Может быть, страх — это не то слово. Во всяком случае, применительно к Индии. Это такое первобытное чувство, а их цивилизация такая старая. Лучше, пожалуй, сказать так: да поможет нам бог, если их страх когда-нибудь поборет усталость. Но и усталость — не то слово. Может, у нас и нет слова для обозначения того, что они чувствуют. Может, оно скрыто в каменной статуе спящего Вишну, который, кажется, в любую минуту может пробудиться и под раскаты веселого грома всех отправить в небытие.
* * *В этом, значит, и была разница между мной и Гари? Что он мог ждать, а я не могла? В конце концов я не выдержала этого молчания, бездействия, искусственности своего положения. Я ему написала. К самопожертвованию я не склонна. Это, наверно, англосаксонский недостаток. Нам все время нужны доказательства, сейчас же, безотлагательно, — доказательства, что мы существуем и что-то сделали в жизни, ярлыки, которые можно повесить на шею, чтобы все знали, кто мы, чтобы не заблудиться в страшных джунглях безымянности.
Но была в моем нетерпении и англосаксонская привычка планировать, заглядывать вперед, и сознание, что время движется по расписанию, для уловления которого изобретены часы и календарь. Чем дальше от экватора, тем явственнее ощущаешь ритм света и тьмы и как он, то убыстряясь, то замедляясь, организует смену времен года, так что само Время облекается в какую-то специфическую форму и заставляет прислушиваться к его бессмысленным, но дотошным требованиям. Будь я индийской девушкой, я бы, может быть, написала Гари: «Сегодня же, очень прошу». А я предупредила его дня за три-четыре. Не помню точно, и это показывает, что количество дней не имело значения, да и самый день тоже, хотя нет, день я помню. Как и все, наверно. 9-е августа. Я написала, что жалею, если произошло недоразумение, и хочу с ним поговорить. Что вечером буду в Святилище и надеюсь с ним там встретиться.
Ответа я не получила, но в назначенный день проснулась в веселом, даже приподнятом настроении. Только села завтракать, как зазвонил телефон. Я подумала, что это Гари, и бросилась наперерез Раджу снимать трубку. Это был не Гари, это миссис Шринивасан спрашивала Лили Я послала Раджу наверх, сказать Лили, чтобы взяла отводную трубку. Когда я зашла к ней проститься перед уходом, она сказала: «Васси арестован».
Ну, эта сторона тебе известна. Мы этого ждали, но, когда оно случилось, все же были потрясены. В больнице девочки держались так, будто это они лично спасли положение, упрятав в тюрьму Махатму и его коллег и видных конгрессистов по всей стране. А за год до этого большинство из них даже не знало, что такое Конгресс. Настроение в больнице в то утро было примерно такое же, как в клубе в конце Военной недели. Одна сестричка сказала: «Вы санитаров заметили? Поджали хвосты, негодяи», и после этого девочки одна перед другой старались их как-нибудь унизить. И в их отношении ко мне обозначилась едва уловимая перемена, точно они хотели дать мне почувствовать, что я несколько месяцев ставила не на ту лошадь.
Трусить они начали только во второй половине дня. Сначала распространился слух о беспорядках в округе, потом стало точно известно, что заместитель комиссара укатил с полицейским патрулем выяснять, почему прервалась связь с городком под названием Танпур. Пошел дождь. А примерно без четверти пять, когда я уже готовилась смениться с дежурства, начался переполох, потому что мистер Поулсон доставил в больницу учительницу миссионерской школы мисс Крейн. Мы сперва думали, что ее изнасиловали, но потом мистер Поулсон рассказал мне, что случилось. Я его встретила, когда шла в кабинет заведующей. Мисс Крейн, оказывается, подверглась нападению по дороге домой из Дибрапура — ее машину подожгли и на ее глазах убили другого учителя, индийца. Она пережила кошмарные минуты и к тому же простудилась. Сколько времени просидела у дороги, охраняя мертвое тело. Я когда-то познакомилась с мисс Крейн в гостях у комиссара, поэтому заведующая разрешила мне к ней зайти. Но у нее уже мысли путались, и она меня не узнала. Я думала, что она не выживет. Она все повторяла: «Мне так жаль. Так жаль, что я опоздала», и бормотала что-то насчет того, что чаппати слишком много, ей одной не съесть, и спрашивала, почему я не съела ни одной, осталась голодная. Я взяла ее за руку, пробовала объяснить, кто я, но она все твердила: «Мне так жаль, что уже слишком поздно!» Потом вдруг сказала: «А я — Эдвина Крейн, и моя мать умерла так давно, что и вспомнить страшно», а потом стала бредить про ремонт какой-то крыши и что ничего не может сделать. Раз за разом повторяла: «Ничего. Ничего не могу».