Наталия Терентьева - Чистая речка
Я зашла в класс, нашла телефон – кто-то его поднял. Экран был еще мокроват, но удивительным образом телефон работал. Ура, все. Я поглубже засунула в карман телефон и по другой лестнице спустилась во двор.
– А я тебя знаю, душа-девица! – устало хохотнул врач, когда я залезла в «рафик». – Ну, поехали. Что-нибудь кому-нибудь пришьем. Или отрежем, за ненадобностью. Охохонюшки-хо-хо… Смотри ты, какие страсти разыгрались в нашем тусклом поселке… И всему виною ты, девица-краса? То-то я помню смутно, в больнице говорили – ты ведь и у нас не просто так лежишь, да? Кто-то же с крыши из-за тебя уже прыгал? А? – Он обернулся, чтобы посмотреть на меня. – Ну, как ты?
Я сидела на топчане, где обычно возят лежачих больных, и не могла понять, отчего я плачу. Я, наверно, так не плакала пять лет. Слезы катились сами, как будто ни от чего. Перед глазами проплывали лица Серафимы, Виктора Сергеевича, Паши, Вульфы, Артема, врача, капитана, в ушах был голос Вульфы, отчаянно кричащей все подряд… Значит, вот это и есть настоящая любовь. Я такой пока не знаю. Виктор Сергеевич говорил, что она любит себя, а не его. Не знаю. Я вижу, что ей так больно, что она даже кричит. А я вот, получается, сильно никого не люблю. Они сходят с ума, а я… Я бы не стала так убиваться из-за мальчика или даже мужчины. Может, потому, что я знаю настоящее горе? И как живется потом, когда горя уже нет, но жизнь продолжается, совсем другая.
В больнице я первым делом отнесла куртку тете Диляре и извинилась.
– Да что уж там! – махнула она рукой. – Делай вам ни делай, а волк все в лес смотрит. Куда бегала-то? К нему?
Как они все странно рассуждают. К кому – к нему? К Виктору Сергеевичу? Да он сам ко мне по два раза в день приезжает.
– Я ходила к прокурору Аршебе, – сдержанно ответила я.
– К прокурору? – тетя Диляра остро взглянула на меня. – Ну, ты, девчонка, у меня не промах. И что прокурор? Хороший человек, кстати, говорят. Диаспору свою греет, а так, в основном, – справедливый. Договорилась с ним?
– Как можно договориться? Есть же закон.
Тетя Диляра погладила меня по голове и вздохнула.
– Ты есть хочешь? Слушай, а на голове-то у тебя разве вот здесь рана была? Сзади же я тебе обрабатывала? А? Или я вообще уже ничего не помню… Ты что, у прокурора головой ударилась?
Я рассказала тете Диляре вкратце, что было в школе.
– Ясно…
Она ловко обработала мне рану.
– Заживет, поесть только нужно. Не тошнит?
– Тошнит. И голова болит.
– Так опять сотрясение, значит! Или просто от голода. Ты когда последний раз ела?
– Утром.
– Да что с тобой делать! И ужин уже прошел. Ну, давай искать, что тут у меня есть. Тебе бы горячего поесть. Так же нельзя! Не война же.
– У меня война, – вздохнула я.
– Не болтай! Война – это война. А это – хрен с редькой, проходящее. Все пройдет, забудется. А здоровье не вернешь.
Тетя Диляра сходила, принесла откуда-то старую плитку с одной заржавевшей спиралью, поставила на нее такую же старую-старую кастрюлю, очень подозрительно выглядевшую, но сварила мне вполне съедобную кашу, и я поела.
– Ложись иди, чума! – ласково сказала тетя Диляра. – Нравишься ты мне. Вот бы моему Сашке такую. Да разве что мужики от тебя все с ума сходят… Драться бы ему пришлось за тебя, а он у меня не по этой части…
– Спасибо, – поблагодарила я.
И пошла к старику Ростовцеву.
В палате у него горел неяркий свет, я постучала и вошла. В палате лежала женщина, довольно молодая, бледная, чем-то похожая на Вульфу.
– А… где дедушка? – от растерянности спросила я.
Женщина повернула ко мне голову:
– Какой дедушка?
– Здесь был…
Я уже все поняла. Но… Я надеюсь, с ним все в порядке? Я побежала к тете Диляре, она как раз выходила из сестринской.
– Ну-ка, ну-ка, ты что так бегаешь?
– А где… Ростовцев?
– Кто? А, артист тот? – Тетя Диляра вздохнула.
– Что?.. – замерла я.
– Да!.. – махнула она рукой. – Родственники увезли, да еще слов наговорили. То у нас не так, да это не эдак. Аппаратов нет, того нет, сего. Как ночью привозить – мы хорошие, а как забирать, так…
– А как он себя чувствует?
– А как себя можно в девяносто два года чувствовать? Так он еще молодец! Смеется, шутит. Может, и поживет еще. А тебе что? – тетя Диляра остро взглянула на меня. – Что ты так заинтересовалась?
– Я думала… – Говорить, не говорить ей? Засмеет. – Нет, ничего. А куда его увезли, не знаете?
– Да тебе-то что? Узнать, конечно, можно, у нас просто так не отпускают, или домой, или известно в какую больницу. Наталья же выписку делала.
– Узнайте, пожалуйста.
– Скажи сначала, зачем.
– Мне кажется… – я взглянула на тетю Диляру. – Мне кажется, что это мой настоящий дедушка.
– Ясно. – Тетя Диляра вздохнула и прижала меня к себе, держа в одной руке большую клизму с тонким шлангом, которую она шла кому-то ставить. Очень страшный инструмент. – Не глупи, ладно? Хочешь, я тебя с Сашкой познакомлю? Может, потом поженитесь. Ты мне подойдешь как невестка. Вежливая, умненькая… Буду тебя защищать. А мужиков посторонних я сама отгоню, если мой дурашка не справится. Как?
– Спасибо, – сказала я. А что я еще могла сказать, чтобы не обидеть ее?
– Ладно, постараюсь узнать, куда старика отвезли. Ты смотри, а… Дедушку себе присмотрела…
Я села на окно, где дуло из щелей и был от этого посвежее воздух, потому что в палате совсем нечем было дышать. И стала придумывать.
Ведь это старинное колечко мог подарить бабушке Ростовцев. Мне даже кажется, я помню, у нее были похожие сережки. Я бабушку так смутно помню, урывками. И сережки… придумала, скорее всего. Нарисовала голова моя их за это время. Вот, подарил он ей сережки и колечко. И она их носила. Ведь не просто так она маму родила. Это мама ругалась, что «родила от старика». Так, конечно, если бабушке было восемнадцать, а ему лет сорок, вот он и был для нее старик. А потом уже бабушка за балеруна своего замуж вышла. И танцевала, танцевала. Ни у кого из ее подруг детей не было, все боялись за фигуру и за роли, а у бабушки уже росла мама, а сама бабушка была худенькая, невысокая. На фотографиях они стоят с мамой – бабушке двадцать восемь, мама в третьем классе, как две сестрички – постарше и помладше. А потом, когда бабушка состарилась и умерла (тоже ведь очень рано, я никогда об этом не задумывалась), мама сережек не носила, у нее уши не были проколоты. А колечко… Нет, я не помню у мамы такого колечка… Или помню… Не знаю. Вот пусть было оно у мамы… И мама пришла на кладбище к бабушке, обронила это колечко, когда полола сорняки на могиле или убирала листья осенью… Может, и переживала потом, конечно, переживала, да я мала была, не помню. Бабушка умерла, когда мне было три с половиной года, почти четыре. Я что-то ярко помню, а что-то совсем нет.